Родольф Тёпфер - Библиотека моего дяди
Да, тщеславие правит человеком! Не этим манером, так иным оно забирает себе тем большую власть, чем успешней человек делает карьеру. Тщеславие искажает радость, притупляет ум, развращает сердце. Если житейские бури и волнения, частные или народные бедствия не заглушают голос тщеславия, оно становится властелином и повелителем человека и общества. Нравы и обычаи, чувства всех и каждого – все подчиняется ему, все изменяется по малейшей его прихоти. Люди ищут уединения, или, напротив, объединяются, но не для борьбы с подлинным злом, не для служения священной цели, а ради жалких привилегий, ради фальшивого блеска, которым они себя окружают, ради убогой мишуры, которой они прикрывают пустоту своих душ. Одержимые единственным желанием – обогнать тех, кто опередил их, они отворачиваются от себе равных; на смену братству приходит равнодушие, на смену сочувствию – зависть; жить – это больше не значит – любить, наслаждаться, это значит – казаться.
И если времена, подобные нашим, особенно способствуют торжеству тщеславия, виною тому не только изнеженные и бесцветные нравы, порожденные благосостоянием, не только душевная дряблость и ничтожность убеждений, но и обманчивая приманка принципа равенства, которым питаются вожделения безумного общества. Как много простора для безмерного роста тщеславия в тех сердцах, где не теплится ни искры огня, где нет почвы для каких бы то ни было верований, где никогда не шевельнется глубокая страсть! Какое обширное поле действия открывает тщеславию современный принцип равенства, который по-своему толкуют и проповедуют те, кто его не понимает, не признает, не верит в него, но за который жадно цепляются, видя в нем лишь право и долг человека неудержимо рваться вперед, чтобы сравняться с вышестоящими! Смотрите, как все устремляются на это ристалище, где пиная, толкая, калеча друг друга, одни попадают в первые ряды, а другим достаются последние… Вместо того, чтоб оставаться на своем месте и стараться украсить его, они гнушаются им, попирают его ногами и, горя нетерпением захватить местечко получше, жаждут по примеру других распустить там свой павлиний хвост. Как ничтожны эти люди без сердца, как опутаны они тонкими, но бесчисленными сетями самой мелкой из страстей человеческих – тщеславия!
Что ни говори, а росток тщеславия – дурной советчик и жалкий владыка! Если невозможно вырвать его с корнем, то каждый разумный человек должен хотя бы постоянно бороться с ним и задерживать рост его молодых побегов, как только станет заметно, что они пробились наружу.
Вот уже лет двадцать, как я занимаюсь этим делом и, кажется, мне иногда удавалось останавливать рост этих побегов. Но могу ли я сказать о себе, что полностью сумел уничтожить свой росток тщеславия? Нет, это было бы ложью. Я ощущаю его в себе; быть может, он не так уж прожорлив, но все же еще достаточно жирен, чтобы при первой возможности распуститься пышным цветом и заглушить те добрые семена, которым я дал место, оттеснив его самого на задний план. Но странное дело! Перейдя известный предел, ваши усилия обращаются против вас же самих: желая уничтожить росток тщеславия, вы тут же создаете другой. Вы говорите: «я могу похвалиться, что мне чуждо тщеславие», а ведь это не что иное, как то же тщеславие. Итак, не умея добиться всего, я ограничиваюсь необходимым. Я оставляю ростку для забавы свои картины и свои книги, но запрещаю ему касаться моих предисловий к ним, хоть он и советует мне этого не делать. Но кроме предисловий, есть нечто гораздо более серьезное, что я берегу от его покушений.
Прежде всего я берегу мои дружеские связи. Я хочу, чтобы мой росток не находил в них добычи. Я хочу, чтобы союз мой с друзьями был свободным и крепким; я хочу, чтобы источник дружбы был глубоким, всегда свежим и чистым, защищенным и от дуновения ветерка и от бурь; я хочу, чтобы он не был подобен изменчивому ручейку, который несется с любого склона, разливается при любом повороте, омывает то теплой, то остывшей волной все цветы, впитывает в себя все встречные ароматы и меняется вместе со своим песчаным руслом в зависимости от цвета неба. Я хочу любить моего друга за его привязанность ко мне, за радость, которую я испытываю, нежно заботясь о нем, за наши общие воспоминания, наши общие надежды, наши задушевные разговоры, за его сердце, столь близкое моему, за его достоинства, которые пленяют мою душу, за его таланты, которые услаждают мой ум, но вовсе не за его карету, его особняк, положение в обществе, служебный пост, могущество и известность. Так я хочу, росток, – прочь от меня!
Потом я хочу уберечь от него мои удовольствия. Я хочу искать их там, куда влекут меня мои склонности, не взирая на то, как там одеты люди и позолочена ли обшивка их стен. Я хочу наслаждаться, насколько мне это доступно, простыми, но неизменно истинными радостями, в которых участвуют сердце и ум, прелестью искренних отношений, невинными победами над злом; над леностью и эгоизмом; я хочу радоваться чужой радости больше, чем своей собственной, ибо наивысшая радость – та, которая разделяется другими, ширится, множится и наполняет сердце восторгом. Итак, прочь от меня, росток! Оставь меня здесь под буками с этими славными людьми! «Но тебя видят! – Мне нет дела до этого! – Но ты в одной рубашке без сюртука! – Мне так прохладнее! – Но у тебя такой вид, будто ты с ними в одной компании! – Так оно и есть. – Но вон едет экипаж. – Пусть себе едет. – А ведь там твои городские знакомые! – Кланяйся им и прочь от меня, росток!»
И наконец я хочу уберечь мой здравый смысл и не только мой образ мыслей, но и мои суждения о людях: какие достоинства я в них ценю, за что я их уважаю. Прочь от меня, росток! Ты отец глупости, если не сама глупость! Прочь! Я вижу, на кого ты мне указываешь, с кем ты хочешь меня сблизить. Иной раз под внешней оболочкой, которая тебя соблазняет, бывает нечто добрее и хорошее, но доброе и хорошее живет и под грубой одеждой, которую ты презираешь. Прежде чем выносить приговор этим людям, позволь мне снять платье и с тех, и с других. Слушай, росток, у меня был дядя, которым ты бы не гордился! Ты бы скорее стыдился его… Я любил еврейку, а ты на нее бросил бы лишь презрительный взгляд… Прочь от меня, росток, оставь меня навсегда!
Кроме моего дяди Тома, меня и живописца, о котором я говорил, в нашем доме были и другие жильцы. Я перечислю их всех, – сначала обитателей нижних этажей, а потом верхних, – пока не доберусь до того, кто жил ближе всех к небесам и отправился туда в описываемое время, оставив свободной прекрасную мансарду на северной стороне, которую я и занял.
Не спрашивай меня, читатель, что будут делать в моей истории эти новые персонажи! Быть может, ничего! Но если ты до сих пор был моим спутником, что для тебя значит еще одно отступление! Ты к этому привык, а я вызову к жизни образы, которые мне дороги, как и все, что напоминает о юных годах. Итак, ко мне, старые жильцы, ко мне мои бывшие соседи, вы исчезли ныне со сцены жизни, но память о вас я нежно храню в моем сердце!
Начнем с того, кто жил на том же этаже, что и мы. Это был отошедший от дел школьный учитель, старый добряк, главной заботой которого было как можно приятнее прожить на пенсию, заработанную сорокалетним трудом, По утрам этот безмятежный, веселый эпикуреец поливал цветы в своем садике; в полдень он неизменно почивал, а после обеда блаженствовал, дыша свежим вечерним воздухом в обществе выращенных им канареек, которые порхали вокруг него, или клевали свою пищу. Однако он не совсем порвал со своим прежним делом и самым любимым его развлечением было применять ко всем предметам и людям, попадавшимся ему на глаза, сентенции, почерпнутые из его воспоминаний о классической литературе. Когда-то я тоже прошел через его руки и был не совсем равнодушен к просодическим красотам его афоризмов; поэтому он благоволил ко мне и не упускал случая при встрече на свой лад приветствовать меня:
Puer, si qua fata aspera rumpas,
Tu Marcellus eris [69].
При этом его круглое брюшко колыхалось от долгого и благодушного смеха, вызывавшего во мне зависть, хотя я не разделял веселости старика. Если его бывшая служанка приносила ему из деревни гостинец, имея при этом некую корыстную цель, он говорил:
Timeo Danaos, et dona ferenles [70].
И его брюшко опять ходило ходуном. Когда же речь заходила о его супруге, он не умолкал:
Dum communtur, dum moliuntur, annus est [71]
… variu met mutabile semper femina! [72]
… notumque furens quid femina possit! [73]
И еще много других изречений. Тем временем жена его варила компот; она находила отвратительной его манеру выражаться, на что он потихоньку роптал:
Melius nil coelibe vita! [74]
Этажом выше жил угрюмый и ворчливый восьмидесятилетний старик, бывший государственный чиновник. Летом он проводил время у окна, сидя в глубоком кресле, и со скорбным видом наблюдал улицу, всюду усматривая упадок государства и разложение нравов: в свежевыбеленных домах, в свежеоштукатуренных стенах, в круглых шляпах вместо почти исчезнувших париков с косичками и, самое главное, в молодости молодых людей: