Пэрл Бак - Земля
Ван-Лун вспомнил печенье, которое О-Лан делала однажды к новогоднему празднику, печенье из рисовой муки, сала и сахара, и при этом воспоминании у него потекли слюни, и сердце защемило тоской о прошлом.
— Если бы нам вернуться домой, к своей земле! — пробормотал он.
И вдруг ему показалось, что он больше не сможет пролежать ни одного дня в этом жалком шалаше, где за кучей соломы нельзя даже вытянуться во весь рост; не сможет больше ни одной ночи напрягаться целыми часами и, налегая всей грудью на врезающуюся в тело веревку, тащить тяжелый груз по булыжникам мостовой. Каждый булыжник он помнил и считал своим врагом, и он знал всякую колею, по которой можно было обойти камень и таким путем сберечь хоть каплю сил. Бывали темные ночи, особенно если шел дождь, и улицы были мокры, мокрее, чем всегда, тогда вся ненависть его сердца обращалась против этих камней под ногами, против камней, которые словно прилипали к ногам и к колесам нагруженного сверх сил человеческих фургона.
— О, земля моя! — вдруг воскликнул он и так заплакал, что дети перепугались.
И старик, глядя в изумлении на сына, начал кривить поросшее редкой бородой лицо, как ребенок кривит лицо, когда видит, что заплакала мать.
И снова О-Лан сказала своим ровным, бесцветным голосом:
— Подождем еще немного: скоро будет перемена. Сейчас везде об этом говорят.
Из шалаша, где он прятался, Ван-Лун часами слушал топот множества ног, топот армии, идущей в поход. Приподняв немного цыновку, которая отделяла его от дороги, он приложил глаз к щели и увидел мелькающие ноги, ноги без конца, ноги в кожаных башмаках, икры в обмотках, ноги, переступающие одна за другой, пара за парой, сотня за сотней, тысяча за тысячей.
Ночью, таща свой фургон, он видел мелькающие мимо лица, выхваченные на мгновенье из тьмы пылающим впереди факелом. Он не смел о них расспрашивать, покорно тащил свой фургон, торопливо съедал чашку риса и весь день спал тревожным сном, прячась в шалаше за соломой.
В эти дни никто не разговаривал друг с другом. Город был охвачен страхом, и каждый спешил покончить с делами, уйти домой и запереть за собой дверь. В сумерки у шалашей уже не было ленивой беседы. Палатки на рынке, где прежде продавалось съестное, теперь стояли пустыми. Торговцы шелком убрали свои пестрые вывески и заколотили широкие, выходящие на улицу окна толстыми досками, плотно пригнанными одна к другой, так что, проходя по городу в полдень, можно было подумать, что все население спит.
Везде шептали, что подходит неприятель, и все, у кого хоть что-нибудь было, боялись этого прихода. Но Ван-Лун не боялся, не боялись и другие обитатели шалашей. Они не знали, прежде всего, кто этот неприятель, и терять им было нечего, так как даже жизнь не имела для них большой цены. Подходит неприятель? Что же, пусть его подходит: ничего не может быть хуже их теперешнего положения. Но каждый из них шел своей дорогой и не говорил откровенно ни с кем.
Вскоре после этого заведующие складами сказали рабочим, которые таскали ящики на берег реки, что они больше не нужны, потому что в эти дни никто не покупает и не продает. И Ван-Лун сидел в своем шалаше днем и ночью и проводил время праздно. Сначала он был этому рад, потому что его тело никак не могло отдохнуть, и он спал тяжелым сном, как мертвый. Но так как он не работал, то и не зарабатывал ничего, и через несколько дней все лишние медяки были истрачены, и он с отчаянием думал, что делать дальше. И, словно на их долю выпало еще недостаточно горя, общественные кухни закрылись, и те, кто заботились о бедных и кормили их, ушли в свои дома и заперли двери, и не было ни пищи, ни работы, и ни одного прохожего на улицах, у которого можно было бы попросить милостыню.
Ван-Лун взял свою девочку на руки и, сидя с ней в шалаше, смотрел на нее и говорил ласково:
— Дурочка, хочешь ты пойти в большой дом, где много еды и питья и где тебя, может быть, оденут в новое платье?
И она улыбнулась, не понимая его слов, и, подняв ручку, дотронулась до смотревших на нее глаз, и он не смог этого вынести и спросил жену:
— Скажи, тебя били в этом большом доме?
И она ответила ему спокойно и сурово:
— Меня били каждый день.
И он снова крикнул:
— Может быть, тебя били только поясом из ситца, а может быть, бамбуковой тростью или веревкой?
И она ответила все так же безжизненно:
— Меня били кожаным ремнем, уздой для мула, которая висела в кухне на стене.
Он хорошо знал, что она понимает его мысли, но у него оставалась последняя надежда, и он ее высказал:
— Наша дочь — хорошенькая девочка уже сейчас. Скажи, а красивых рабынь тоже бьют?
И она ответила равнодушно, как будто бы ей это было все равно:
— Да, и бьют, и тащат в постель к мужчине, когда вздумается, и не к одному только мужчине, а к каждому, который пожелает ее на эту ночь, и молодые хозяева меняются рабынями, и ссорятся из-за них друг с другом, и говорят: «Сегодня твоя очередь, а завтра моя!» А когда им всем надоест какая-нибудь рабыня, то из-за господских объедков ссорятся слуги и меняются ими, и все это происходит, когда рабыня почти дитя, если она хорошенькая.
Тогда Ван-Лун застонал и, прижав к себе ребенка, нежно сказал несколько раз подряд:
— О, бедная дурочка! О, бедная маленькая дурочка!
Но внутренно он готов был кричать, как человек, подхваченный приливом, которому некогда остановиться и подумать: «Нет другого выхода, нет другого выхода!»
И вдруг раздался неожиданный грохот, словно разверзлось небо, и все они попадали на землю и спрятали лицо, потому что казалось, что этот страшный грохот сейчас налетит на них и раздавит их всех. И Ван-Лун закрыл лицо девочки рукой, не зная, что скрывается за этим ужасным грохотом, а старик закричал на ухо Ван-Луну:
— Ничего подобного мне за всю мою жизнь не приходилось слышать!
И мальчики закричали от страха. Но когда после грохота внезапно наступила тишина, О-Лан подняла голову и сказала:
— Вот и случилось то, о чем я слышала. Неприятель ворвался в городские ворота.
И прежде чем кто-нибудь смог ей ответить, над городом пронесся крик, нарастающий гул человеческих голосов, вначале слабый, словно отдаленный гул надвигающейся бури, потом разразившийся глухим ревом, который становился все громче и громче и заполнял собой улицы.
Ван-Лун выпрямился, сидя на полу шалаша, и страх мурашками пробежал по его коже, и волосы у него стали дыбом. И все выпрямились и смотрели друг на друга в ожидании чего-то нового и неизвестного. Но до них доносился только шум бегущей толпы и многоголосый крик. Тогда они услышали, что за стеной, недалеко от них, скрипнули ворота, поворачиваясь на петлях со стоном, словно против воли, а человек, который разговаривал как-то вечером с Ван-Луном, покуривая короткую бамбуковую трубку, просунул голову в отверстие шалаша и крикнул:
— Что вы тут сидите? Настало время — ворота богатого дома открылись для нас!
И словно по волшебству, О-Лан внезапно исчезла, проскользнув под рукой у человека, пока он говорил. Тогда ошеломленный Ван-Лун медленно поднялся, посадил девочку на землю и вышел на улицу. Там перед большими чугунными воротами богатого дома с шумом толпилось множество простого народа, и крик их нарастал и катился по улицам. И он знал, что у ворот каждого богатого дома теснятся ревущие толпы мужчин и женщин, голодных и закрепощенных, которые сейчас вырвались на свободу и делают, что хотят. Большие ворота были полуотворены, и в них протискивались люди, давя друг друга, и наступая друг другу на ноги, и двигаясь всей массой, как один человек. Отставшие спешили пролезть вперед и втиснули Ван-Луна в толпу, так что он поневоле должен был продвигаться вместе со всеми, хотя он и сам не знал, что ему нужно: настолько он был изумлен всем происходившим. Так он продвинулся вперед за большие ворота, и ноги его едва касались земли в этой давке, и, словно несмолкаемое рычание рассвирепевшего зверя, не утихал рев толпы. Его несло из одного двора в другой, в самые внутренние дворы, но из тех, кто жил в этом доме, он не встретил ни одного человека. Казалось, во дворце все давным-давно умерли, и только ранние лилии цвели среди скал в садах, и голые ветви весенних деревьев были осыпаны золотистым цветом. А в комнатах кушанье стояло на столах, и в кухнях пылал огонь. Видно, толпа хорошо знала, как устроены дворы богачей, потому что она миновала передние дворы, где жили рабы и слуги и находились кухни, и прошла дальше, во внутренние дворы, где на мягких постелях спали хозяева и где стояли лакированные ящики, черные и красные с золотом, ящики с шелковыми одеждами, и резные столы и стулья и висели рисованные на шелку картины. На эти богатства и набросилась толпа, хватая и вырывая друг у друга все, что было в каждом из взломанных ими ящиков или чуланов, так что платья, и одеяла, и занавеси переходили из рук в руки, и каждая рука хватала то, что держала другая, и никто не останавливался посмотреть, что ему удалось захватить.