Джон Пассос - 42-я параллель
Жизнь в Сан-Диего была безоблачная и спокойная. Утром Мак поездом уезжал на работу, поездом же возвращался домой к вечеру, а по воскресеньям возился по хозяйству возле дома или сидел где-нибудь на пляже с Мейси и ребенком. Выходило так, что теперь он должен во всем уступать Мейси за то, что заставил ее так много перенести до свадьбы. На следующий год у них родился еще один ребенок, и Мейси после родов долго лежала в больнице, так что теперь его заработка хватало только на то, чтобы покрывать проценты по долгам, и ему постоянно приходилось убеждать лавочника, молочника и булочника потерпеть до следующей получки. Мейси выписывала кучу журналов и постоянно требовала все новых покупок – пианолу, электрическую плиту, холодильник. Ее братья хорошо зарабатывали в Лос-Анджелесе по перепродаже домов, и родные ее выходили в люди. Каждый раз, как она получала от них письма, она приставала к Маку, чтобы он потребовал у хозяина прибавки или перешел на более выгодную работу.
Когда случалось, что кто-нибудь из уоббли в городе нуждался в деньгах или собирали деньги на стачечный фонд или еще на что-нибудь, он с радостью помог бы долларом-другим, но не решался дать много из боязни, что Мейси узнает. Каждый раз, как она находила в доме «Эппил ту ризн» или другую какую-нибудь революционную газету, она сейчас же сжигала их, и они ссорились и ходили надутые и несколько дней отравляли друг другу жизнь, пока Мак не решил, что протестовать напрасно, и ничего уж не говорил ей. Но это так отчуждало их, как если бы она ревновала его к другой женщине.
Как-то в субботу, оставив детей на попечение соседки, Мак и Мейси отправились в театр; по дороге они заметил и толпу, собравшуюся на перекрестке у аптеки Маршалла. Мак протискался в середину. Худой юноша в куртке из синей парусины стоял, плотно прижавшись спиной к фонарному столбу с пожарным сигналом, и читал Декларацию независимости: «Когда в историческом ходе событий…» Сквозь толпу протолкался полисмен и велел ему уходить. «Неотъемлемое право… свободной жизни и всеобщего благополучия…»
Теперь уже было два полисмена. Один держал юношу за плечи и пытался оторвать его от столба.
– Пойдем, Фейни, мы опоздаем к началу спектакля, – твердила Мейси.
Мак слышал, как один полисмен говорил другому:
– Эй, сбегай, достань напильник. Выдумал тоже, мерзавец этакий, приковать себя к столбу.
В это время Мейси удалось оттеснить его к театральной кассе. В конце концов, он ведь обещал сводить ее в театр, и она всю зиму нигде не была. Уходя, он увидел, как полисмен размахнулся и ударил юношу кулаком по челюсти.
Мак весь вечер просидел в темном душном театре. Он не видел того, что происходило на сцене. Он не разговаривал с Мейси. Он сидел, и под ложечкой у него сосало. Ребята, должно быть, ведут борьбу за свободу слова в этом городе.
Время от времени он вглядывался в лицо Мейси, освещенное тусклым отсветом сцены. Оно слегка расплылось и своей сытой округлостью напоминало сидящую у теплой печки кошку, но она и сейчас еще была хороша, Она уже все забыла и, безмятежно счастливая, глядела на сцену; рот ее был полуоткрыт, глаза горели, как у девочки, попавшей на вечеринку. «Да, я уже продался сукину отродью», – про себя повторял он.
Последним номером было выступление Евы Тонгу, эй. Гнусавый голос, певший: «Я – Ева Тонгуэй, мне все равно», вывел его из угрюмого оцепенения. Все вдруг стало ему понятно и ясно: аляповатая позолота авансцены, лица публики в ложах, ряды голов перед ним, назойливое смешение янтарных и голубых бликов на сцене, костлявая женщина, мечущаяся в радужном кольце прожекторов…
В газетах пишут – я безумна,
А… мне… все равно.
Мак встал.
– Мейси, я пойду домой. Ты досмотри до конца. Мне что-то нехорошо.
Не дожидаясь ответа, он протиснулся мимо соседей и выскользнул в проход к двери. На улице было обычное субботнее оживление. Мак все ходил и ходил кругом по портовым кварталам. Он не знал даже, где помещается комитет ИРМ. Ему надо было с кем-нибудь поговорить. Проходя мимо отеля «Брюстер», он почуял запах пива. Надо выпить, вот что, а не то и рехнуться недолго.
На следующем перекрестке он зашел в бар и залпом выпил четыре рюмки виски. Бар был битком набит; здесь пили, ссорились, говорили о бейсболе, чемпионах, матчах, Еве Тонгуэй и ее танце Саломеи. Рядом с ним стоял высокий краснолицый детина в широкополой, сбитой на затылок фетровой шляпе. Когда Мак потянулся за пятым стаканом, тот тронул его за руку и сказал:
– Если ничего не имеете против, приятель, считайте этот за мной… Я сегодня гуляю.
– Спасибо, а вот этот глядит на вас.
– У вас такой, если позволите сказать, вид, приятель, словно вы хотите сразу проглотить весь бочонок и не оставить ни капли никому из нас. А не хватить ли нам для разнообразия по кружке пива?
– Ладно, – сказал Мак. – Пиво так пиво.
– Меня зовут Мак-Крири, – сказал рослый детина, – только что, знаете, продал весь свой урожай фруктов. Я, знаете, из-под Сан-Джесинто.
– А ведь меня тоже зовут Мак-Крири, – сказал Мак.
Они горячо пожали друг другу руки.
– Вот, клянусь Богом, совпадение… Мы, должно быть, в родстве или вроде того… Вы, приятель, откуда?
– Я сам из Чикаго, но родственники мои – ирландцы.
– Мы с Востока, из штата Делавэр… Но они из старой шотландско-ирландской семьи.
Выпили и за родство. Потом пошли в другой бар, где уселись в уголке за столом и разговорились. Рослый детина рассказывал о своем ранчо, об урожае абрикосов и что жена его болеет – так и не встает, бедняжка, с кровати с самых родов.
– Я к ней очень привязан, к своей старухе, но что же тут поделать здоровому парню? Нельзя же, в самом деле, оскопиться, только чтоб быть верным жене.
– Я свою очень люблю, – сказал Мак, – у нас чудесные детишки. Розе четыре, и она уже пробует читать, а Эд – тот еще только начинает ходить… Но, черт, раньше, пока я не был женат, я думал, что чего-нибудь стою. Не то чтобы я считал себя чем-нибудь особенным… Ну да вы понимаете.
– Знаю, приятель, я и сам то же чувствовал, когда был молод.
– Мейси – славная женка, и я с каждым днем ее все больше люблю, – сказал Мак, чувствуя, как теплая неодолимая волна нежности захлестывает его, как это бывало иногда субботними вечерами, когда он помогал Мейси купать и укладывать ребят, и комната бывала полна пару от детской ванночки, и глаза его ненароком встречались с ее глазами, и никуда им не надо было идти, и только и было на свете что их двое. Фермер из-под Сан-Джесинто начал петь:
Жена к родным уехала —
Ур-ра! Ур-ра!
Люблю жену, но без нее
Как с плеч гора.[65]
– А ну его к черту! – сказал Мак. – Чтоб совесть была спокойна, надо работать не только на себя да на жену с ребятами.
– Вот совершенно с вами согласен, приятель, до точки, каждый за себя, а кому не везет – тех к чертовой матери.
– А, черт, – сказал Мак. – Я бы хотел снова стать бродягой или быть с ребятами в Голдфилде.
Они все пили и пили, и закусывали, и снова пили – все время виски вперемежку с пивом, и фермер из-под Сан-Джесинто отыскал номер телефона, по которому он вызвал девочек, и они купили бутылку виски и отправились к ним на квартиру, и фермер из-под Сан-Джесинто посадил по девице на каждое колено и распевал: «Жена, к родным уехала».
Мак сидел в углу, рыгая, и голова у него бессильно моталась; потом вдруг его охватила жгучая злоба – он вскочил, опрокинув столик со стеклянной вазой.
– Мак-Крири, – сказал он. – Не место здесь рабочему и революционеру… Я – уоббли, черт побери. Я пойду и вместе с ними буду драться за свободу слова.
Его тезка распевал, не обращая на него внимания. Мак вышел, хлопнув дверью. Одна из девиц побежала за ним, тараторя о разбитой вазе, но он двинул ее по лицу и вышел на пустую и тихую улицу. Светила луна. Он пропустил последний поезд, и ему пришлось возвращаться пешком.
Придя домой, он нашел Мейси на крылечке. Она сидела и плакала.
– А я тебе приготовила такой вкусный ужин, – твердила она, и глаза ее смотрели едко и холодно, совсем как в тот раз перед женитьбой, когда он вернулся из Голдфилда.
На следующий день его несло, и голову разламывало отболи. Он подсчитал, что израсходовал пятнадцать долларов, чего он никак не мог себе позволить. Мейси с ним не разговаривала. Он не вставал с постели, ворочался с боку на бок, чувствуя себя несчастным и желая одного – спать и не просыпаться больше.
Вечером к ужину пришел Билл, брат Мейси. Как только он вошел в дом, Мейси стала разговаривать с Маком как ни в чем не бывало. Ему было неприятно, он чувствовал, что это она делает только для того, чтобы Билл не догадался, что они поссорились.
Брат Мейси был крепко скроенный светловолосый мужчина с налитой кровью шеей, уже слегка оплывавшей жирком. Он сидел за столом, поглощал тушеное мясо и маисовые лепешки, приготовленные Мейси, и разглагольствовал о строительной горячке в Лос-Анджелесе. Он раньше был машинистом, пострадал при крушении, и ему посчастливилось несколько раз сорвать знатные куши за участки, которые он купил на свое пособие по инвалидности. Он старался убедить Мака бросить службу в Сан-Диего и переехать к нему.