Эрнст Юнгер - Сердце искателя приключений. Фигуры и каприччо
Юберлинген
Смерть подобна неведомому континенту, о котором не оставит свидетельств ни один из тех, кто ступил на него. Его тайны влекут нас с такой силой, что их тень покрывает мраком ведущий туда путь, — это значит, что мы недостаточно строго различаем между смертью и умиранием. Это различие ценно потому, что многое из относимого нами к смерти происходит уже в умирании, и это междуцарствие иногда бывает доступно нашим взорам и представлениям. Какой бы далекой ни была от нас смерть, мы все же можем ощутить климат, в котором она обитает.
Бывают случаи, когда человек, словно балансируя на лезвии ножа, чувствует приближение смерти — как скалы чувствуют близость прибоя. Но тогда жизнь опять входит в него, подобно тому как в почти остывшей печи заново просыпается пламя. Такие случаи можно сравнить с ложной тревогой; как капитан корабля выходит на мостик лишь в сильный шторм, так и здесь в нужный момент возникает некая тайная инстанция и принимает надлежащие меры. Есть такие способности, которыми человек дорожит как запечатанной грамотой; он использует их не раньше, чем в том бывает нужда. Одна их этих способностей — умение оценивать свое положение, и человек действительно использует ее тогда, когда после секундного смятения узнает свою близкую смерть в лицо.
Пока мы охлаждаем ему лоб, умирающий уже далеко от нас — он созерцает пейзажи, которые открываются лишь после того, как дух ступил за пылающий занавес боли. Время и пространство, как почки, из которых вырастает жизнь, закрываются вновь, и после исчезновения этих условий внутренний глаз открывает новый способ созерцания. Теперь жизнь предстает ему в новом облике, более далеком и более ясном, чем обычно. Ее можно обозреть как какую-нибудь страну на карте, и процессы, растянувшиеся на много лет, усматриваются в их зародыше, словно линии на ладони. Человек постигает свое превращение в перспективе необходимости, в первый раз без света и тени. Всплывают не столько образы, сколько их сущность и смысл — как если бы после спектакля в пустом зале при опущенном занавесе некий незримый оркестр еще раз проиграл лейтмотив одиноко, трагически, гордо, с глубочайшим смыслом. Человек постигает новый способ любить жизнь — без инстинкта самосохранения; и его мысли обретают суверенность, когда освобождаются от страха, омрачающего и отягощающего все понятия и суждения.
Уже здесь решается вопрос бессмертия, столь сильно беспокоивший дух при жизни. Чрезвычайность этого решения в том, что умирающий достигает точки, с которой он, будто с вершины горы, обозревает ландшафт жизни и смерти и обретает совершенную достоверность, обнаруживая себя как здесь, так и там. Он делает остановку, как если бы то была одинокая таможня высоко в горах, где мелкая монета памяти обменивается на золото. Его сознание проникает вперед, как свет, лучи которого позволяют увидеть, что за ним никто не идет по пятам и что взамен страха он получит уверенность.
Можно предположить, что именно на этом отрезке, еще лежащем во времени и уже вне его, существуют такие точки, которые во многих культах понимались как чистилища. На этом пути происходит восстановление человеческого достоинства. Ничья жизнь не защищена от вторжения низших сил, никто не уходит от них без потерь. Но теперь уже нет возможности ускользнуть, как в узком скалистом ущелье, и без колебаний человек идет вперед, несмотря на громоздящиеся преграды. Теперь смерть правит его шагом, как далекий порог определяет течение реки. На этом одиноком марше, которому уже ничто не может помешать, человек подобен солдату, идущему в бой, чтобы вернуть себе славу.
Как ребенку даны органы, облегчающие рождение, так и человек имеет особые органы для восприятия смерти, развивать и усиливать которые — задача богословской практики. Где это знание блекнет, там распространяется своего рода идиотизм в отношении смерти, обнаруживаемый как в возрастании слепого страха, так и в не менее слепом, механическом презрении к смерти.
Горихвостка
Юберлинген
Завтракая в саду, я увидел, как из гнезда горихвостки над дверью моего дома вывалился птенец и, упав на пол, разбился насмерть. Его тельце было еще совсем голым, а большие глаза мрачно просвечивали сквозь розовую кожу. Они, да еще широкий, плотно закрытый клюв придавали крошечному трупу взрослое, болезненное выражение.
Это стремительное выпадение из безопасности в ничто еще более подчеркивалось тем, что птенец исчез из виду родителей бесследно. Они улетали и неизменно возвращались с кормом для живых братьев и сестер, проносясь прямо над мертвым тельцем и не проявляя к нему никакого участия.
Так в который раз подтвердилось мое наблюдение, что животные воспринимают живое иначе и, быть может, более тонко, чем мы. Для них смерть мгновенно превращает тело в предмет; и бывают случаи, когда старые особи тут же воспринимают труп детеныша в качестве пищи. Очевидным образом, животные самым решительным образом следуют Гераклитовой максиме о мертвецах, которая, как я предполагаю, была направлена против египетского культа мертвых. Мне кажется, что животные видят друг друга не как образы, а как проявления жизни, — нужно представлять себе это отношение примерно так, как мы относимся к электрической лампочке, которая светит нам, пока в ней течет ток.
Это маленькое происшествие навело меня на одну счастливую мысль. А именно я дерзну предположить, что внутри гнезда чувство солидарности развито столь сильно, что не укладывается в наши представления. Соответственно, стремление обособиться невелико; жизнь в таком маленьком семействе следует понимать как состояние, где совершенно отсутствует то, что мы привыкли называть словом «единичное». Оттого-то здесь всецело отсутствует смерть в нашем понимании, а посетившие меня тогда во время завтрака мысли об этом небольшом происшествии пришли как будто с другой планеты.
Если мы поймем весь смысл этого факта, то сможем с уверенностью говорить, что он скрыто присутствует и в нашей жизни. Этому есть подтверждения, хотя и не внутри семейных отношений. Такая древняя слепота царит там, где мы меньше всего ожидали бы ее встретить, а именно в нашем собственном Я. Мы не воспринимаем себя как единичность, для нас так же невозможно представить себя в виде трупа. Внутри нашего сложного устройства Я есть тот последний оплот, где укрылась слепота в отношении жизни и откуда она совершает свои вылазки.
Прежде всего, что касается утверждения о трупе, то оно может показаться пустым, поскольку, по всей видимости, личность и предмет восприятия исключают друг друга. И все же это не всегда так. В связи с этим было бы любопытно вспомнить то, что я некогда услышал от одного молодого солдата, которому оторвало на войне руку. Он рассказывал, что, полностью находясь в сознании, потянулся к оторванной осколком гранаты руке, чтобы расстегнуть ремешок часов. Собравшись это сделать, он заметил, что руки нет и что он совсем забыл о потере. Смерть — следующее отделение, в результате которого мы лишаемся всех наших членов. Сюда относится то, о чем весьма интересно повествует тибетская Книга мертвых. Согласно ей, за смертью следует короткий промежуток бессознательного состояния, но вскоре умерший возвращается обратно к смертному одру, где только по плачу родственников догадывается о своем новом состоянии.
В такой же степени мы слепы в отношении нашего тела и даже в отношении нашего духа. На этом часто основана призрачность зеркального отражения. Так, зеркало общества формирует наш образ, который мы привыкли называть нашей индивидуальностью. Но в сущности, все, что приписывается нам таким образом, чрезвычайно далеко от нас. Именно наше время — и это неслучайно — делает возможными новые прозрения. Недавно Кубин рассказал мне, что его снимали на кинокамеру во время его повседневной деятельности — за завтраком, в саду, за рабочим столом. Описывая свое впечатление от фильма, он очень удачно заметил: «Подумать только, шестьдесят лет я не замечал, что я вот такой!».
Не только наши глаза, но и наши чувства вообще похожи на зеркала тем, что направлены вовне, а на тыльной своей стороне слепы. Глаз обращен к нам своим tapetum nigrum ( Темный пигментный слой сетчатки (лат.)). Так мы живем, спрятавшись сами от себя в мертвой зоне. Наше лицо, наши движения на экране кажутся чужими; мы не узнаем свой голос, записанный на пластинку. Даже простой фотоснимок заставляет нас смутиться; часто мы не хотим признавать себя на нем. Как врачи, мы не можем исцелить себя; как художники, как авторы мы не можем судить о собственном стиле. В сущности, каждый считает свою работу хорошей и никогда не удивляется одобрению; по такому же праву любая женщина считает себя красивой. Мы всегда чувствуем свое тождество со слепой волей, с неоформленной жизненной силой, которая нас наполняет, и тем не менее наше своеобразие, наш жизненный стиль узнается лишь извне. Это положение вещей едва ли изменяет большой талант; удивительно, как часто именно выдающиеся люди считают своей сильной стороной собственные слабости. Причина в том, что они более всего ценят ту часть своего искусства, которая всегда давала пищу воле.