Наталия Роллечек - Избранницы
Я почувствовала, как слабеют мои колени, и села.
— Что же теперь будем делать? — прошептала я.
Сабина беспомощно развела руками.
В коридоре послышался шум; в мастерскую вошла матушка, за нею — сестра Алоиза и сестра Юзефа… Матушка держала в руке листок с объявлением, которое вчера так деловито выводила Казя на клочках бумаги.
— Кто это сделал?
— Мы, — ответила я не слишком уверенно.
— И что это должно означать?
— Мы думали, если дадим такие объявления, то клиентки понесут нам заказы и всё будет, как прежде… Чтобы заманить их в нашу мастерскую, мы и расклеили бумажки, в которых говорилось, что будем бесплатно ремонтировать… Этого мы не предполагали. Люди нанесли одни лишь лохмотья, чтобы все им — даром, — разъясняла я, с трудом сдерживая слезы.
Матушка часто-часто заморгала, словно ее глаза начал сильно резать яркий дневной свет.
— Однако все это понапрасну, — спокойно заключила Сабина. — И что за свиньи эти люди — хотят, чтобы все бесплатно, и не желают дать нам хоть сколько-нибудь заработать. Сейчас же пойдем и посдираем эти объявления.
Матушка, теребя в руке злополучный листок, бросила нам небрежно:
— С какою целью вы все это выдумали?
— Заработать на монастырь, — пробормотала я.
— Для кого?
— Нам всем хочется есть, а матушка сказала: даже сестры и те голодные, — с достоинством пояснила Сабина.
Плечи настоятельницы вздрогнули.
— Ах, боже мой!.. — прошептала она и с опущенной головой поспешно вышла из мастерской. Обе монахини молча последовали за нею.
Об этих неудачных объявлениях, о моркови и матушке-настоятельнице размышляла я, склонившись над листком чистой бумаги. В школе у нас была традиция ежегодно перед 19 марта писать письмо с именными пожеланиями пану маршалу Юзефу Пилсудскому. Школьное начальство особенно большое значение придавало при этом заголовку письма. Автор лучшего заголовка получал обычно высокий балл по польскому языку.
Я долго вертелась на лавке, прежде чем вывела на бумаге один за другим несколько пробных заголовков: «Любимый, самый лучший наш отец», «Великолепнейший рулевой», «Обожаемый вождь».
После этого я заглянула в правила поведения воспитанниц монастырских приютов и вывела каллиграфическим почерком:
«Со словами величайшего уважения, идущего из самой глубины сердца, и горячей любовью пишу я это письмо…»
Для начала как будто получалось совсем неплохо. Я сунула листок в очередной номер «Заступника», который лежал в ящике на тетрадях, и помчалась на кухню, так как была моя очередь мыть кастрюли.
После вечерней молитвы сестра Алоиза позвала меня пред свои ясны очи.
— Напрасно ты укрываешь свои чувства, дорогое дитя. Любви не нужно стыдиться, поскольку сам бог влил ее в наши сердца. Когда ты кончишь свое письмо святому отцу,[18] то перепиши и дай его мне. После слова «рулевой» надо добавить — «Христова корабля». А о каком вожде думала ты? Ибо если о вожде «Евхаристичной Круцьяты», то так и нужно написать. Твое письмо, а точнее — его начало склонили меня к мысли предоставить тебе почетное право, которого, несомненно, захотят добиться все девчата — «рыцари господа Христа». Ты будешь помогать сестре Юзефе в украшении плащаницы.
— Заплати вам бог, — прошептала я, красная, как свекла. Монахиня, тронутая моей кротостью, ласково потрепала меня по волосам.
Заблуждение сестры Алоизы принесло мне короткое благополучие.
Я получала разные вкусные вещи со стола монахинь, сопровождала их, когда они следовали к обедне. Но длилось это недолго. Когда в школе по случаю окончания четверти у нас было итоговое собрание, классная воспитательница, желая сделать приятное монахине, похвалила меня за «преисполненное чувств» письмо маршалу Пилсудскому, начинающееся словами: «Любимый, самый лучший наш Отец, Великолепнейший Рулевой, Обожаемый Вождь»…
Сестра Алоиза слушала письмо с мрачной физиономией, а после возвращения в приют вызвала меня в переговорную. Здесь мне была прочитана нотация, из которой явствовало, что хотя пан маршал и является главой государства, но титул «самого лучшего отца» принадлежит прежде всего богу, а потом наместнику его на земле — папе, и она, сестра Алоиза, удивлена поведением учительницы, которая не понимает этой истины…
Похвалы учительницы и нравоучения монахини вселили в меня убеждение, что у меня два отца. Один из них является маршалом Польши, другой — восседает в Петровой столице.[19]
Присев на корточки возле корзины с прелым картофелем, который нужно было перебрать к ужину, я размышляла над удивительными превратностями этого мира. И я готова была охотно пожертвовать хотя бы одним из всесильных, ослепляющих своим блеском отцов за пару теплых чулок, за чистую постель без вшей, за тарелку вкусного супа… Увы! Никто, к сожалению, не предлагал мне пойти на такую жертву!
* * *Я смотрела на серую стену, где стиснутый золотою рамой Христос в красном, словно кровоточащем, одеянии нес свой тяжкий крест на Голгофу. Был печальный, сырой полдень. Украшенные фиолетовыми лентами кресты и фигуры как-то особенно подчеркивали пустоту и холод костела.
— Таля… — раздался шепот возле самого моего уха. — Я пойду сегодня в пекарню вместо тебя. Мне нужно с ним увидеться.
— С кем?
— Ах, ты ничего не знаешь? — Гелька зарделась. — Еще никогда в жизни не была я так счастлива…
Она умолкла, так как появилась новая толпа людей, тянувших печальные песнопения. Казалось, даже каменный костельный свод и тот тяжело вздыхал: «О народ мой, что я сделал тебе!» — рыдали стены.
Я попятилась в сторону. Окруженный толпою молодежи, священник громко читал о муках Христа, пострадавшего за весь наш род человеческий.
Обращая взгляд на изображение трех женщин, стоящих с заломленными руками, я шепотом спросила:
— Откуда ты его знаешь?
Вошел служитель, зажег свечи на боковом алтаре; слабые отблески их огоньков поползли вдоль витых позолоченных колонн и замерли на каменном лице плачущего ангелочка.
— Не могу сказать тебе, — с жаром ответила Гелька. — Он хочет, чтобы я убежала с ним.
— Куда?
— Куда угодно! Он — музыкант. Играет на скрипке, кларнете, ходит по свадьбам. Дождемся пасхи, а там…
Я посмотрела на нее. В сером беретике на рыжих волосах, невысокого роста, худощавая, она, казалось, излучала какой-то особый аромат и свет. Гелька была влюблена…
Мы стояли под образом, на котором был изображен Христос, безжалостно распятый на кресте.
Ксендз, обращаясь к толпе детей, рассказывал, как разорвалась в храме завеса, как задрожала земля и с грохотом обрушилась скала… Но человек на кресте, казалось, ничего об этом не ведал. Склонив увенчанную терновым венцом голову на выпятившуюся грудь, он спал.
Гелька наклонилась ко мне.
— Если хочешь, я тебе его покажу. У него кудрявые волосы, и он такой красивый. Правда, он немного калека — припадает на одну ногу. Но это ничего. Я буду опекать его.
Шепот Гельки смешивался с топотом многочисленных ног. Было уже совсем темно. Все новые и новые толпы людей входили в костел, медленно шли, плаксиво пели. Длинные тени, трепетные огоньки свечей; кашель, эхом отскакивающий от каменного свода; ниши часовен, прикрытые железными решетками, дышащие морозом, как кропильницы, наполненные черной водой, — все это распространяло вокруг холодную печаль.
… В монастыре нас ожидало приятное известие:
— Сегодня пришло много клиенток, — докладывала Казя, вся сияя от радостного волнения. — Получены заказы на четыре тюлевых занавески, на переделку двух пуховых одеял и на несколько мелких вещиц.
Я засыпала с мыслью о том, что мир не так уж плох. Вот ведь благодаря бесплатным починкам наша белошвейная мастерская получила заказы; будет теперь чем заплатить за морковь и, возможно, хватит денег даже на покупку картофеля.
Когда сестра Алоиза потребовала от нас письменные работы о двух разбойниках, мы твердо заявили ей, что у нас нет времени на писание божественных сочинений, так как мы должны идти в белошвейную мастерскую и заниматься починкой белья. Сестра Алоиза пришла в неистовство; она с возмущением упрекала матушку-настоятельницу, пыталась вернуть нас к прежнему образу жизни, однако все было напрасно. Матушка рассеянно выслушивала жалобы воспитательницы, произносила несколько нечленораздельных слов и оставляла опечаленную монахиню на милость взбунтовавшихся сирот. А бунтовщицы, вместо того, чтобы с диким визгом носиться по скамьям, отказывались даже от рекреации и, сидя чинно за столами, латали дыры на белье. Усердная сосредоточенность время от времени прерывалась только возгласами: