Наталия Роллечек - Деревянные четки
Обзор книги Наталия Роллечек - Деревянные четки
Наталия Роллечек
Деревянные четки
МИЛОСЕРДИЕ
Памяти Луции
Мне шел тогда тринадцатый год. Я была худощавым неуклюжим ребенком. Луции, моей сестре, исполнилось пятнадцать лет, и семейные воспоминания о той поре рисуют ее бледной, стройной и меланхолической девочкой. Младшая сестренка Иза была еще совсем младенцем, и потому о ней в настоящем повествовании лишь упоминается.
Чтобы как-нибудь прокормить семью, отчим наш трудился в поте лица. На несколько месяцев в году ему удавалось заполучить какое-нибудь место на фабрике. Однако после этого неизменно наступали трудные, долгие дни самой беспросветной нужды и безработицы, и тогда мать бралась за вышивание салфеток и воротничков к платьям. Часами выстаивая на перекрестках улиц, она робко предлагала свой нехитрый товар прохожим, которые не удостаивали ее даже взглядом.
Когда нужда особенно остро начинала преследовать нашу семью, мы с Луцией целиком погружались в воспоминания о первых днях детства. Оно казалось нам уже таким безгранично далеким и таким радужным! Веселая комнатка, украшенная килимами,[1] и стеклянная веранда с чудным видом на Татры…[2] Это были счастливейшие воспоминания наших детских лет. От тех далеких времен остался У нас лишь вылинявший гуральский[3] половичок, который висит теперь над кроватью.
И Луция, и я – обе мы вынуждены были прервать свое образование: я – по окончании пяти, а она – шести классов начальной школы.[4] Однако это событие не обеспокоило ни одного чиновника из ведомства народного просвещения. А бросить учебу нас заставила беспросветная нужда, описание которой неизмеримо расширило бы рамки настоящего повествования.
***Весной 1930 года мы перебрались из чердачных клетушек в хмурое подвальное помещение напротив трех кладбищ в предместье Кракова. В том году Луция чувствовала себя особенно плохо, и мать прилагала отчаянные усилия, чтобы добиться отправки нас куда-нибудь на летние каникулы. Когда же все ее попытки окончились неудачей, она начала свои бесконечные хождения по всевозможным филантропическим организациям. А нужно сказать, что организаций этих было в городе больше чем достаточно. Каждый зарегистрированный нищий прикреплялся к одной из них, причем если он, например, получал талон на майку от братства святого Юзефа, то уже терял право приобретения талона на мыло от общества дев святого Винцента. Такие ограничения, по мысли инициаторов, должны были предотвращать возможный грех пользования различными благами одновременно из нескольких источников. Оба святых придерживались в раздаче «пособий» самой строжайшей экономии. При этом святой Винцент снисходил до милости только к тем, кто оказался на крайней грани нужды и истощения; зато святой Юзеф, более щедрый, помогал даже «средним» нищим.
В ответ на хлопоты матери нас то и дело посещали всевозможные инспектора и комиссии из благотворительных обществ. Паны из этих комиссий были в большинстве своем щуплы, одеты во всё черное, с желтыми пергаментными лицами и торчащими кадыками. Они вели себя очень сдержанно и быстро исчезали.
С женщинами хлопот было значительно больше. Все они: и вспыльчивые, и едва цедящие сквозь зубы слова, и беспечно-легкомысленные, энтузиастки капуцинского бальзама для исцеления желудочно-больных, и поклонницы святой лурдской водицы[5] – любили просиживать у нас целыми часами.
В своей бессильной, тайной антипатии к ним мы с Луцией окрестили всех этих благотворительных дам «высохшими глистами». В серых чулках, в шляпе очень странного фасона, «высохшая глиста» садилась на краешек стула и, отыскивая глазами отсутствующего главу семьи, громко дивилась, обращаясь к матери:
– И как это вы спите все пятеро в одном помещении? Девочки у вас подрастают… А муж пани ведь как-никак – мужчина. К тому же – совершенно чужой для них человек, отчим! Неужели на пани не действует неприятно эта необходимость раздеваться всем в одной комнате? Ну, хотя бы разделили ее, что ли, ширмой! – вздыхала она с сочувствием.
В ответ на упоминание о ширме я таращила глаза и толкала локтем Луцию, которая прислушивалась к словам «высохшей глисты», поджав губы и злобно поблескивая глазами.
Когда дамочка умолкала, начинала говорить мать. Она рассказывала о хронической безработице отчима, о напрасных поисках какого-либо места, долго и скучно перечисляла все многочисленные болезни Луции. Так как в свой рассказ о старых и новых бедах она вкладывала много страсти, он поднимался в нашем мнении до уровня чрезвычайно занимательной повести с захватывающим сюжетом. Слушая мать, мы начинали чувствовать, как волнует нас наша собственная судьба, и были уверены, что «высохшая глиста» взволнована не менее нашего.
Но посетительница, окинув подозрительным взглядом каждый уголок комнаты, словно соломенный тюфяк или кривоногий шкаф могли таить в себе чулок, наполненный долларами, кивала головой в радостном недоумении:
– А у вас прелестная комнатка! Очень милая! И этот чудный вид на кладбище!.. Пани говорит, что у девочки анемия?[6] Боже мой, боже мой! Если бы все наши подопечные были только с анемией! А то ведь половина из них – с открытой формой туберкулеза. И живут по баракам да по землянкам, занимаются бог знает чем – поисками гнилых овощей на свалках. Вы, по крайней мере, хоть имеете приличную одежду, а ведь там – сплошные лохмотья! В их логовах – одна солома… Пускай же пани наберется терпения и пожертвует свои небольшие испытания сердцу Иисуса, который лучше знает, кому на земле какая тяжесть предназначена…
После одного из таких словоизлияний Луция заявила матери, что если «эти люди» не перестанут посещать нас, то она уйдет из дому.
Однако «высохшие глисты» продолжали и дальше осчастливливать своими посещениями наше жилище, которое становилось от их визитов всё более отвратительным, тесным и душным.
Приближалось самое знойное летнее время. Лицо Луции становилось всё более прозрачным, а под глазами у нее начали вырисовываться серые круги. И не было у нас ничего такого, чем бы можно было занять мысль или порадовать сердце. Изо дня в день всё те же постные галушки да черный кофе, нестерпимый зной, излучаемый накалившимся на солнце камнем, да смрад запертого со всех сторон стенами домов двора. Наша узенькая комнатушка втягивала в себя, как вентилятор, раскаленную пыль с улицы, засыпанной пеплом и мусором.
В один прекрасный день в нашем жилище появилась «комиссия» в составе одного человека. Черное, длинное до самого пола платье с высоким стоячим воротничком, брошь с изображением святой Цецилии, белые накрахмаленные манжеты и высоко взбитые волосы свидетельствовали о педельском[7] достоинстве посетительницы. Усаживаясь на стул, она откинула в сторону складки своего платья, обнажив при этом кончик лакированной туфли, плотно сжала руки, положив их на колени, склонила голову набок и начала говорить:
– Знаете ли вы, дорогие господа, что такое «Католическое действие»? Нет? О, это очень плохо. «Католическое действие» объединяет сегодня в своих рядах духовенство, просвещенную интеллигенцию и с каждым днем – всё более широкие круги аристократии…[8]
Я внимательно прислушивалась к гостье: этот вид «высохшей глисты» был мне еще не знаком. От ее черного платья исходил приторный запах духов, пухлые губы выговаривали слова «духовенство», «аристократия» так, словно она сосала конфету.
– …«Католическое действие», становясь из месяца в месяц всё более мощным, развертывает широкую религиозную и общественную деятельность. В недалеком будущем оно сосредоточит в своих руках всю благотворительную работу. Оно спешит на помощь ко всем: и к тем семьям, которые терпят нужду, и к тем, которые готовы вот-вот развалиться из-за распутства теперешней жизни…
Тут серые глаза посетительницы впились в лицо матери:
– А ваш муж ходит в костел?
Отчим наш меньше всего думал о костеле и богослужениях, поэтому мы с нетерпением ждали, что же ответит мать.
– Мой муж последнее время как-то перестал… – покраснела мать, беспокойно теребя бахрому скатерти.
– Это плохо. Вы обязаны направить его на путь истинный. Пастер,[9] величайший благодетель человечества, был католиком, а безбожник Вольтер перед смертью допустил к себе священника.[10] Может быть, ваш муж посещает собрания, которые церковь осуждает?
Мы слушали ее всё с большим интересом. Мы знали, что отчим ходил на какие-то рабочие собрания, однако с нами он никогда об этом не говорил.
– Ну так что же вы молчите? – нажимала на мать «комиссия».
– Ах, проше пани![11] – вскрикнула мать со слезами на глазах. – Один бог видит, как нам тяжело. Я очень хотела бы никого ни о чем не просить, никому не рассказывать, как мы живем. Когда я имела возможность трудиться, я не протягивала руку за милостыней. В этом хлебе, которого у нас так мало, больше слез, чем муки…