Жорис-Карл Гюисманс - В пути
Одиноко сидел он во влажном сумраке церкви, напоминающей дремлющие воды, и не перебирая зерна четок, не повторяя заученных молитв, грезил, пытаясь хоть немного осветить свою душу, разобраться в самом себе. Далекие голоса донеслись из-за решетки в то время, как он собирался с мыслями и понемногу близились, процеженные сквозь черную пелену вуали, раздробленно упадали вокруг алтаря, туманные очертания которого высились в полутьме.
Голоса кармелиток помогли сокрушению Дюрталя.
Сидя на стуле, он раздумывал: „Позорно, в сущности, сметь молиться, когда человек, подобно мне, до такой степени чужд бескорыстия в своих обращениях к Нему. Мы помышляем о Нем, испрашивая себе частицу счастья; а это нелепость. Единая лишь мысль спасается среди обломков гибнущих убеждений в очевидном крушении человеческого разума, который тщится объяснить грозную загадку бытия: мысль искупления, которое чувствует человек, не зная его причин, мысль, что единственное предназначение жизни есть страдание.
Каждый обречен исчерпать свою долю телесных и нравственных мучений, и кто не погасит ее здесь внизу, тому предстоит расплата после смерти. Счастье — заем, который надо отдавать, и даже призрак его подобен наследству, обремененному муками.
А если так, кто знает, не отягощают ли анестезирующие средства, утишающие боль тела долгами тех, кто ими пользуется? А что если хлороформ есть лишь орудие возмущения и трусость твари перед страданьями и знаменует покушение на волю Неба? Страшные проценты, принесут, значит, там на небе невыстраданные пытки, неиспытанные печали, не погашенные счеты горя. В этом оправдание воплю святой Терезы: „Страдать непрестанно, Господи, или умереть!“ Это объясняет, почему ликуют в испытаниях своих святые и молят Господа не щадить их, зная, что надлежит претерпеть здесь очистительные страдания, чтобы по смерти пребывать свободным от долгов.
Будем беспристрастны, признаем, что слишком презренным было бы без страданий человечество, что только страдания могут очистить и возвысить души! Однако в этом мало утешительного. И напутствие этих траурных голосов монахинь моим печальным думам, увы, воистину ужасно!“
И, не выдержав, он наконец бежал, чтобы рассеять свою тоску, и скрылся в смежный монастырь, в глубине Саксонского тупика, на одной из пригородных аллей, богатой укромными уголками, в которых дорожки из щебня в садах змеятся вокруг зеленых клумб.
Там обитали бедные клариссинки, уничиженные инокини Богоматери. Орден еще суровее, чем у кармелиток, менее светский, более неимущий и смиренный.
В этот монастырь входом служила дверь, отталкиваемая от себя. В нее входили, не встречая ни души, вплоть до третьего этажа, где была капелла, в окна которой виднелись деревья с весело чирикавшими воробьями на колеблющихся ветвях.
Снова ощущение могилы, но уже не гробницы в глубине мрачного склепа, как напротив, а скорее солнечного кладбища с птицами, распевающими на деревьях. Казалось, что находишься в деревне за двадцать лье от Парижа.
Но убранство светлой капеллы пыталось быть сумрачным. Она походила на винные лавки, перегородки которых изображают стены погребов с призрачными камнями, намалеванными на поддельных полосах мнимого цемента. Лишь высота корабля церкви несколько скрадывала ребяческий обман, смягчала пошлость этого миража.
В глубине возвышался алтарь, над навощенным, как зеркало, паркетом, с обеих сторон обрамленный железною решеткой, завешенной черным. Утварь вся была деревянная, как предписывает святой Франциск: распятие, дарохранительница, паникадила. Не видно было ничего металлического, ни единого цветка. Единственную роскошь храма составляли новые росписи, из которых на одном был изображен Франциск, на другом святая Клара.
Церковь показалась Дюрталю воздушной, восхитительной, но пробыл он в ней лишь неколько минут, не найдя здесь того совершенного уединения, как у кармелиток, такой черной тишины. Все время семенили две-три сестры, разглядывая его, равняя стулья, и были удивлены, по-видимому, его присутствием.
Они стесняли его и, опасаясь, что в свою очередь стесняет их, он поспешил удалиться, чувствуя как эта краткая передышка стерла или, по крайней мере, ослабила зловещее впечатление соседнего монастыря.
Умиротворенный и вместе с тем очень встревоженный, возвращался Дюрталь домой. Умиротворенный укрощением своей похоти, встревоженный вопросом, который предстояло решать.
Он чувствовал, что растет, усиливается в нем стремление покончить со своими внутренними распрями и треволнениями, и бледнел при мысли, что ему предстоит отринуть свою жизнь, навсегда отказаться от женщин.
Но, не вполне свободный еще от страхов и сомнений, уже утратил он твердое намерение сопротивляться. Отвлеченно он даже свыкся теперь с мыслью о перемене жизни и старался лишь отсрочить день, отодвинуть час, пытался выиграть время.
Выпадали дни, когда, подобно людям, отчаивающимся в ожидании, он желал, чтобы не медлил неизбежный миг и восклицал мысленно: „Хотя бы скорее конец! Все, что угодно, но не это!“
Но мольба не исполнялась, и он сейчас же падал духом, желал полного забвения, сожалел о прошлом, сетовал на увлекавший его поток.
Все еще пытался разобраться в себе, когда чувствовал себя добрее: „В сущности, я даже не знаю, где я теперь. Меня страшит прилив и отлив несхожих призывов. Но как пришел я к этому и что со мной?..“ Менее омраченный плотью, Дюрталь переживал нечто неуловимое, неопределенное и однако настолько устойчивое, что его отказывался понимать. Всякий раз, как хотел он углубиться в самого себя, перед ним опускалась туманная завеса, скрывая безмолвное, невидимое восхождение неведомо куда. В нем крепло впечатление, что он не столько уходит в неизвестное, сколько это неизвестное охватывает, проникает его, постепенно овладевает им.
Когда он рассказывал аббату о своем состоянии одновременно и робком и смиренном, боязливом и умоляющем, священник только улыбался в ответ.
— Замкнитесь в молитву и покорно преклонитесь, — сказал он ему раз.
— Но я устал гнуть спину и топтаться все на том же месте! — воскликнул Дюрталь. — А главное, мне надоело чувствовать, как тебя подталкивают за плечи и ведут в неизвестность. Так или иначе, но право же, пора кончить.
— Несомненно, — и смотря ему в глаза, аббат встал и сурово произнес:
— Это шествие ко Господу, которое вы считаете таким медленным и затемненным, удивляет меня наоборот своей лучезарной быстротой. И не двигаясь сами, вы не отдаете себе отчета в быстроте, которая удивляет вас.
Знайте, не долго ждать, когда, созрев, вы оторветесь сами от себя и не потребуется даже постороннего толчка. Вопрос, в какой питомник поместить вас, когда вы, наконец, отринете свою жизнь.
VII
«Но… однако… — мысленно восклицал Дюрталь, — все же надо объясниться. В сущности он возмущает меня, этот аббат, со своими спокойными недомолвками! И питомник этот, в который он намерен меня пересадить! Надеюсь, что не задумал же он сделать из меня семинариста или монаха. Семинария в мои годы не любопытна, а монашество восхитительно, конечно, в смысле мистики и даже пленительно с точки зрения искусства; но навсегда заточиться в обители у меня нет физических способностей, и еще в меньшей степени, наклонностей духовных! Нет, не может быть. Но чего же хочет он?
С другой стороны, он умышленно снабдил меня творениями святого Иоанна де ла Круа и настаивает, чтобы я читал их. Очевидно, не без расчета. Он не из тех людей, которые бредут впотьмах; нет, — он знает, куда идет и чего хочет. Неужели аббат воображает, что я назначен к совершенной жизни и думает этим предостеречь меня от разочарований, которые по его мнению часто переживают начинающие? Если так, то по-моему он обманывается: я от души ненавижу ханжество и благочестивые вериги, но в равной мере не привлекают меня и явления мистики при всем моем преклонении пред ними. Нет, мне любопытно созерцать их у других, я охотно смотрю на них из своего окошка, но предпочитаю сам оставаться в стороне. Я не притязаю на святость, хочу достичь лишь срединной ступени между святостью и мещанским благочестием. Правда, это идеал безмерно низменный, но я убежден, что для меня он единственно достижимый и осуществимый; да и то!.. Приблизьтесь, соприкасаясь только с этими вопросами! Человек на пороге безумия, если ошибочно странствует, следуя ложным призывам. Но как распознать голос совершенно исключительной благодати, как увериться, на истинном ли ты пути или блуждаешь во тьме навстречу пропастям? Взять хотя бы, например, беседы Господа с душой, столь частые в мистической жизни. Где почерпнуть уверенность в истине этого внутреннего голоса, этих отчетливых слов, которым не внимают обычный слух и которые душа постигает гораздо явственнее, гораздо чище, чем если бы их принесли ей чувства? Как убедиться, что они исходят от Господа, а не внушены нашим воображением или даже самим Диаволом?