Владислав Реймонт - Земля обетованная
Бог ведает, кому давать миллионы!»
— Ха, ха, ха! — рассмеялся Бухольц тихо, но так искренне, что слезы на глазах показались.
— «Несчастья преследовали нас — град, мор, засуха, огонь довели до окончательного разорения, и теперь мой муж, от всего этого разбитый параличом, угасает».
— Пускай сдохнет! — жестко бросил Бухольц.
— «А я и четверо детей умираем с голоду. Вы поймете весь ужас моего положения, ужас того, что я решилась на такой шаг, я, воспитанная в другом кругу, женщина из хорошего общества, вынуждена унижаться, и не ради себя — я-то скорее умерла бы с голоду, — но ради четверых невинных деток!»
— Довольно, это скучно. Чего ж она хочет, наконец?
— Занять денег, чтобы открыть лавку, тысячу рублей, — сказал Кароль, торопливо пробежав конец письма, написанный все в том же фальшиво-жалобном стиле.
— В огонь! — коротко скомандовал Бухольц. — Читайте другое.
Следующим было написанное старательным каллиграфическим почерком письмо вдовы чиновника, имевшей шестерых детей и сто пятьдесят рублей пенсии; она просила отдавать ей на комиссию фабричные отходы, дабы она могла растить своих детей добрыми гражданами.
— В огонь! Великая для меня потеря, если они вырастут ворами.
Затем было не слишком грамотное письмо шляхтича на бумаге, пахнувшей селедкой и пивом, — видно, сочиненное в каком-нибудь захолустном трактире; шляхтич этот напоминал, что некогда имел удовольствие познакомиться с Бухольцем, продавая ему пару лошадей.
— Слепых!.. Знаю его, каждый год пишет, когда приближается апрельская выплата, не читайте дальше, я и так знаю, что там, — просьба о деньгах и напоминание, что шляхтич шляхтича должен выручать! Дурак! В огонь!
Остальные письма были подобного содержания: от вдов с детьми и без детей, от женщин с больными мужьями или матерями, от сирот, от покалечившихся на фабрике, от ищущих работу, от техников, инженеров, различных изобретателей, обещавших совершить переворот в хлопчатобумажной промышленности, а покамест просивших займа для окончания учебы и своей модели; было даже любовное письмо, излияния некой старой знакомой, которая и в нынешних бедствиях не могла забыть минувшего счастья.
— В огонь! В огонь! — восклицал Бухольц, трясясь от смеха и не желая слушать эти напыщенные, патетические тирады, заклинания, мольбы, завершавшиеся просьбами о деньгах.
— Вот видите, пан Боровецкий, как люди меня почитают, как любят мои рубли!
Были также письма с самой гнусной бранью.
Кароль остановился, не зная, читать ли их.
— Читайте, пусть ругают, мне это нравится, по крайней мере написано искренне и часто куда забавней, чем прочие.
Кароль взял письмо, начинавшееся словами: «Главарь лодзинских грабителей», — далее шел богатый набор проклятий и ругательств, самые мягкие из коих звучали так: «Немецкая свинья, подлец, преступник, пиявка, подлый пес, картофельная душа». И заканчивалось оно такой фразой: «Если Божья месть тебя минует, то не минует кара людская, ты, подлый пес и угнетатель». Подписи не было.
— А он не лишен юмора. Ха, ха, ха, веселая скотина!
— Знаете, пан президент, я уже сыт по горло, надоело.
— Нет, читайте, пейте ведрами злобу людскую, это хорошо отрезвляет. Это неотъемлемая черта психологии Лодзи и вашего разгильдяйства.
— Но ведь не все такие письма — от поляков, есть и по-немецки написанные, даже большинство немецких.
— Это и доказывает, что все они от поляков. У вас хорошие способности к языкам и к попрошайничеству, это вы делаете хорошо, — многозначительно произнес Бухольц.
Кароль поднял на него глаза, метавшие зеленые искры гнева и ненависти, но продолжал читать; теперь это был донос на главного кладовщика, что он крадет товар.
— Дайте сюда, надо это проверить.
И Бухольц сунул письмо в карман.
Были еще жалобы на мастеров, были угрозы уволенных с работы, были и доносы, вроде того, что кто-то сказал про Бухольца «Свинья с заплывшими газами» или «Старый вор»; это было написано карандашом на клочке оберточной бумаги.
— Дайте-ка сюда, это важный, очень ценный документ, надо знать, что обо мне говорят мои люди, — презрительно усмехнулся старик. Вы, может, думаете, что я каждый день читаю такие письма? Ха, ха, ха. Аугуст ими разжигает дрова в печке, хоть такая польза от этой белиберды.
— И в то же время вы ежегодно даете несколько тысяч рублей на общественные нужды.
— Даю, даю, у меня же их из горла выдирают, надо кинуть кость этим нищим, надо, чтоб оставили в покое.
— Прежний принцип «дворянство обязывает» изменился теперь миллионы обязывают.
— Глупый принцип, нигилистический. Какое мне дело, что они подыхают с голоду? Пускай подыхают. Так уж устроено, что некая часть человечества должна жить в бедности. Мне-то никто не дал ни гроша, самому надо было все добывать, зарабатывать, так почему же я обязан давать другим? За что? Пусть кто-нибудь докажет мне, что я должен это делать. И кому давать? Господам, которые растранжирили свое состояние, чтоб их черти побрали. Тут у вас все хотят брать, а работать никто не хочет. Мог ведь кто-нибудь из ваших вот так, как я, приехать в Лодзь да взяться за работу, глядишь, и составил бы себе, как я, состояние. А почему этого не случилось? Да потому, что вы все в то время делали у нас революцию… Хо, хо! Донкихоты! — презрительно плюнул он, причем плевок попал на его ноги, и еще долго смеялся, чрезвычайно довольный своим рассуждением.
Кароль ходил по кабинету, ему не хотелось говорить, в душе закипал гнев, однако он молчал, стараясь не подавать виду, ибо знал, что Бухольца не переубедит, и не желал его рассердить.
Бухольц заметил, что Боровецкого от его речей коробит, и именно поэтому говорил все более неприятные вещи, нарочно подвергая его этой пытке, — старик получал истинное удовольствие, если мог кого-то помучить, наплевать в душу.
Он почти лежал в кресле, причем ноги его чуть ли не жарились в печке, куда непрестанно подбрасывали дрова, а сам он все ворошил жар своей палкой; изжелта-серое его лицо вызывало в уме образ разлагающегося трупа, но кроваво-красные глаза горели злобой и издевкой. Круглый лысый череп с остатками седых волос выделялся на темном фоне кресла.
Бухольц говорил, не закрывая рта, изрыгал все более страстную и беспощадную хулу на весь мир. Словно идол, укутанный в тряпье и лохмотья, почиющий в своем капище на миллионах и благодаря им всесильный, он все высмеивал, потешался над слабостью, издевался над чувствами, презирая в человечестве все, что не владеет миллионами.
Поток его речей наконец остановил лакей, доложив, что обед подан.
Двое слуг подняли его с креслом и понесли в столовую, находившуюся в другом конце дома.
— А вы умеете слушать, вы умный человек! — обратился Бухольц к шедшему рядом Каролю.
— Все, что вы говорили, было весьма интересно и поучительно для меня как материал к вопросу о патологиях миллионеров, — серьезно ответил Кароль, глядя Бухольцу в глаза.
— Эй, ты! Не наклоняй! — рявкнул Бухольц на лакея, который держал кресло с левой стороны, и ударил его палкой по голове. — Пан Боровецкий, я вас весьма уважаю! Вашу руку! Мы друг друга понимаем, мы с вами прекрасно поладим, и вы можете рассчитывать на меня.
Жена Бухольца уже была в столовой и, когда кресло с мужем поставили у стола, поцеловала его в голову, подставив свою руку для поцелуя, и села напротив.
Доктор тоже был здесь, он первый подошел к Боровецкому и представился.
— Хаммерштейн, доктор Юлиус Густав Хаммерштейн, — внушительно повторил он, оглаживая длинную светло-русую бороду, падавшую на грудь.
— Доктор — приверженец гомеопатии и вегетарианства. Болван стоит мне четыре тысячи рублей в год, выкуривает мои дорогие сигары и обещает, что либо вылечит меня, либо я помру…
Доктор хотел что-то возразить, но хозяйка тихим голоском пригласила приступить к обеду, который уже начали разносить лакеи.
Беседа шла по-немецки.
— Вы не вегетарианец? — спросил Хаммерштейн, вытаскивая бороду из-под салфетки, которую повязал.
— Нет, я себя ни в чем не ограничиваю, — довольно резко ответил Кароль — расплывшаяся фигура доктора, его большой живот, крупное лицо и огромная лысая голова, блестевшая как начищенная сковородка, вызывали у него отвращение.
Хаммерштейн досадливо поморщился, бросил презрительный взгляд через выпуклые голубые стекла очков и сухо сказал:
— Всякая истина вначале подвергается осмеянию.
— Много у вас последователей в Лодзи?
— Он сам да мои собаки, только они запаршивели, потому что он запретил давать им мясо, — издевался Бухольц, который за столом ничего не ел, кроме овсяной каши с молоком.
— И в Лодзи, и во всей Польше — сплошь дикари!