Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
Он жаждал отдать ей всю свою любовь, всю страсть, все свои силы и суть. Но это было невозможно. Пришлось обратиться к чему-то иному, найти иной смысл существования. Она была рядом, но недоступная, с младенцем на руках. И он ревновал ее к младенцу.
Но он любил ее, и наступила пора, когда бурливое течение его жизни нашло себе новое русло и заструилось, не пенясь, не перебегая через край и не грозя несчастьем. И чувство его устремилось к другому центру притяжения, сосредоточившись на дочери любимой женщины, Анне. Постепенно поток его жизни раздвоился — один ручей был направлен к ребенку, а другой, полноводнее, с новыми силами устремлялся к жене. Существовало еще и общение в мужской компании, где иногда он порядком напивался.
После рождения брата девочка стала меньше беспокоиться о матери. Видя мать с младенцем на руках, спокойную, довольную, в безопасности, Анна была поначалу озадачена, потом вознегодовала, после чего в конце концов маленькая жизнь завертелась вокруг собственной оси. Больше девочка не тянулась из последних сил, подставляя плечо матери. Она стала ребячливее, менее странной, сбросила груз непонятных ей забот. Беспокойство о матери, желание ей угодить были с нее сняты, перейдя к другим. И постепенно девочка почувствовала себя свободнее. Малышка стала независимой и беспечной, и любовь ее теперь питалась из собственных источников. Полюбить Брэнгуэна больше всех — или по видимости больше всех — было актом ее самостоятельного выбора. Вдвоем они уединялись в отдельную маленькую нишу, где жили и действовали сообща. Его забавляло по вечерам учить ее арифметике или грамоте. Он припоминал для нее детские стишки и песенки, извлекая их из глубин памяти.
Поначалу все они казались ей абсурдными, но его они веселили, и она стала веселиться вместе с ним. И мало-помалу она вошла во вкус, сделав все эти стишки и песенки неисчерпаемым кладезем веселья. Старый дедушка Коль, веселый король — это был Брэнгуэн, Матушка Гусыня — Тилли, а мать виделась девочке Старушкой, что жила в башмаке. Как весело все это было по сравнению со страшными материнскими сказками, на которых она выросла и которые так бередили душу, так завораживали.
Она делила с отцом это бесшабашное веселье, эту полную и преднамеренную беспечность, радость посмеяться и немного пошутить над всеми. Ему нравилось, когда голосок девочки взмывал вверх в звонком и дерзком хохоте. Младенец был смуглым и темноволосым, как мать, а глаза у него были светло-карие. Брэнгуэн прозвал его черным дроздом.
— Ну вот, — воскликнул Брэнгуэн, встрепенувшись от хныканья младенца, которым тот возвещал о необходимости взять его на руки из колыбели, — наш черный дрозд заводит свою песенку!
— А вот и песенка! — радостно подхватывала Анна. — Дрозд запел!
— Много-много птичек запекли в пирог, — басил, подходя к орущему младенцу, Брэнгуэн, — семьдесят синичек, сорок пять сорок! А когда разрезали праздничный пирог…
— Гости от испуга пустились наутек! — победно возглашала Анна, блестя глазами и весело косясь на Брэнгуэна в ожидании похвалы.
Он брал на руки ребенка и, сев с ним, говорил:
— Ну, давай громче, мальчик мой, давай!
Младенец заливался, а Анна в бешеном восторге выкрикивала, прыгая и пританцовывая:
Мы нашли шесть пенсов,
Милые шесть пенсов,
Мы венки сплетаем,
Пляшем и поем!
Ух ты! Ух ты!
Она вдруг замирала и, бросив быстрый взгляд на Брэнгуэна, кричала громко и радостно:
— Я все перепутала! Перепутала!
— Господи Боже! — говорила Тилли, входя. — Ну и шум!
Брэнгуэн успокаивал ребенка, а Анна все бесилась, продолжая танец. Она любила эти дикие всплески буйного веселья в обществе отца. Тилли их ненавидела, миссис Брэнгуэн же было все равно.
К другим детям Анну не тянуло. С ними она вела себя властно и высокомерно, как с несмышленышами и полными неумехами, в ее глазах они были мелюзгой, не чета ей. В результате она, по большей части, проводила время отдельно от них, носясь по усадьбе и развлекая батраков, Тилли и служанку своей непрестанной болтовней.
Она любила ездить с Брэнгуэном в двуколке. Тогда она катила, возвышаясь над всеми, что отвечало ее страсти к первенству и исключительному положению. Было в такой заносчивости что-то дикарское. Она воображала, что отец ее — важный человек и она, усевшись с ним рядом, тоже занимает теперь важное положение. Лошадь шлепала копытами по дороге, вровень с ними проплывали верхушки живых изгородей, — а они с отцом глядели, как копошится внизу деревенский люд. Когда с обочины раздавалось приветствие и Брэнгуэн в ответ весело здоровался с пешеходом, тот слышал и тоненький пронзительный голосок девочки и ее хихиканье — Анна поглядывала на отца искрящимися весельем глазами, и оба подтрунивали друг над другом и смеялись. И вскоре потом каждый встречный кричал им певучим голосом: «Как поживаешь, Том? И леди с тобой?» или же: «Утро доброе, Том! И тебе, девочка! На прогулку собрались?» А иногда даже: «Ну и парочка! Фу ты ну ты! Смотреть одно удовольствие».
А в ответ Анна с отцом кричали: «Как дела, Джон? Доброе утро, Уильям! Да, вот в Дерби едем» — и Анна кричала звонко и как можно громче. Бывало, правда, что ответом на добродушное: «Что, баклуши бьете?» звучало девчонкино: «Да вот, решили проветриться», что вызывало взрывы хохота. Те, кто заговаривал с отцом, но не обращал внимания на нее, ей не нравились.
Вместе с ним она отправлялась в трактир, если он туда решал заглянуть, и частенько сидела возле него у стойки бара, пока он пил свое пиво или бренди. Трактирные хозяйки были ласковы с девочкой и приторно сюсюкали, как это водится у трактирных хозяек:
— Ну, маленькая леди, как тебя зовут?
— Анна Брэнгуэн, — молниеносно и надменно отвечала девочка.
— Вот как, оказывается! И что ж, ты любишь кататься с папой в двуколке?
— Люблю, — отвечала Анна. Ее смущали и в то же время утомляли эти пустые разговоры. Она принимала неприступный вид, держа оборону против глупых расспросов этих взрослых.
— Какая-то она у вас колючая, ей-богу! — говорила трактирная хозяйка.
— Ага, — коротко отзывался Брэнгуэн, он не любил обсуждать девочку.
После этого на стойке бара возникало угощенье — какое-нибудь печеньице или кусок пирога, что Анна принимала как должное.
— Она говорит, что я колючая? Почему она так говорит? — спросила однажды Анна.
— Потому что у тебя коленки такие острые, что колются.
Анна помолчала в сомнении. Она не поняла. Потом рассмеялась, усмотрев в его ответе очередную бессмыслицу.
А вскоре он стал каждую неделю брать ее с собой на базар.
— Мне ведь тоже можно поехать, правда? — с надеждой спрашивала она по субботам или же утром в четверг, когда он наряжался в выходной костюм и становился похож на джентльмена. Необходимость отказывать ей омрачала ему праздник.
И вот однажды, преодолев свою застенчивость, он усадил ее рядом с собой в повозку, хорошенько закутав. Они выехали в Ноттингем и остановились в «Черном лебеде». Пока все шло как по маслу. Он намеревался оставить ее в гостинице, но, взглянув на ее лицо, понял, что это невозможно. Поэтому, собрав в кулак все свое мужество, он взял ее за руку и повел на животноводческую ярмарку.
Она в замешательстве глядела во все глаза по сторонам, молча поспешая с ним рядом. На самой ярмарке ее испугал напор огромной толпы мужчин в грязных башмаках и кожаных гетрах. Земля под ногами была в отвратительных коровьих лепешках. И уж совсем страшно было обилие скота в квадратиках загонов — столько рогов в таком тесном пространстве, мужчины такие грубые, толкаются и так вопят гуртовщики. К тому же она чувствовала, что отца стесняет ее присутствие и ему неловко.
В пивной он купил ей пирожок и усадил на табурет. Его окликнул знакомый:
— Доброе утро, Том! Твоя, да? — Бородатый фермер дернул подбородком в сторону Анны.
— Ага, — неодобрительно подтвердил Брэнгуэн.
— Не знал, что у тебя такая большая девчонка.
— Это моей благоверной.
— Ах, вот оно что! — Мужчина стал оглядывать Анну, словно она была скотиной какой-нибудь невиданной породы.
Она злобно сверкнула на него черными глазами.
Оставив ее в пивной на попечение бармена, Брэнгуэн отправился договориться о продаже телят-однолеток. Фермеры, мясники, гуртовщики, какие-то неумытые и неотесанные мужчины, один вид которых заставлял ее инстинктивно от них шарахаться, окидывали взглядом сидевшую на табурете фигурку, проходя к стойке за выпивкой, гомоня громко и беззастенчиво. Все они казались такими огромными, звероподобными.
— Что это за девчонка? — спрашивали они бармена.
— Тома Брэнгуэна.
Никто к ней не обращался, и она сидела одна, не сводя взгляда с двери — не появится ли отец. В дверь входили все новые люди, но отца среди них не было, и она сидела, мрачнея все больше. Она знала, что плакать здесь нельзя, а взгляды любопытствующих заставляли ее еще сильнее замыкаться в себе.