Эрих Ремарк - Приют Грез
— Вас легко понять. Когда кругом так красиво, совсем не хочется общаться.
— И все же — в такие минуты тоже тянет к людям.
— По сути — к человеку, которого и на свете-то нет.
— Может быть, к человечеству в этом одном человеке.
— К чему-то безымянному…
— Наша самая светлая тоска никогда не имеет имени…
— Это причиняет такую боль…
— Только в самом начале… Позже, когда все уже знаешь, научаешься быть скромнее. Жизнь — это чудо, но чудес она не творит.
— О нет, творит! — глаза Элизабет сияли.
Фрица тронула ее горячность. Он вспомнил свою юность, когда он с той же искренностью произносил те же самые слова. И ощутил горячее желание сделать так, чтобы этому прелестному существу не сломали его веру в чудо.
— Верите ли вы, что в жизни бывают чудеса, милая барышня?
— О да!
— Сохраните эту веру! Несмотря ни на что! Вопреки всему! Она справедлива! Не хотите ли сесть рядом?
Фриц подвинул для нее кресло. Элизабет уселась.
— А вы, господин Шрамм, верите в чудо?
Фриц несколько секунд молча смотрел на нее. Потом сказал четко и ясно:
— Да!
Госпожа Хайндорф подала знак слуге. Тот принес на подносе сигары, сигареты и ликер.
— Можете курить, господин Шрамм, — кивнула она Фрицу.
— Это моя слабость, — сказал Фриц и взял сигарету.
— Пауль, принесите и мне сигарету! — крикнула советница.
— Сигару… — тихонько шепнул слуге Фриц. Тот ухмыльнулся и подал советнице коробку черных гавайских сигар.
— Может, вы принесете мне еще и трубку? — возмущенно фыркнула та.
Увидев, что Фриц засмеялся, она уловила заговор между ними и погрозила пальцем.
— Вы тоже курите? — спросил Фриц у Элизабет.
— Нет, я не люблю, когда женщины курят.
— Вы правы. Не каждой женщине это идет. Вам лично совсем не пойдет!
— Что он говорит? — воскликнула советница, заподозрив еще одну шпильку в свой адрес.
— Мы говорили о курящих женщинах…
— Ну, вы, художник, вряд ли отличаетесь узостью взглядов. — Верно, но я смотрю на это с художественной точки зрения.
— Как это?
— Разные бывают курильщики.
— Но в любом случае они окружают себя дымовой завесой, то есть наводят туману, — улыбнулась хозяйка дома.
Тут уж засмеялась и советница:
— Потому-то мужчины и курят так много, не правда ли, господин Шрамм?
— Конечно. У мужчин курение — потребность, а у женщин — кокетство!
— Ах, вот как! Вы считаете, что сигарета не доставляет нам никакого удовольствия? Что мы не способны ощутить ее вкус?
— Этого я не думаю. Но женщина может к чему угодно привыкнуть и от чего угодно отвыкнуть, если полагает, что это ей идет или нет.
— Значит, курение мне идет, — иронично улыбнувшись, заметила советница.
— Я сказал: если она полагает! Это еще не значит, что так оно и есть.
— О, маэстро, как вы жестоки.
— Вы, сударыня, находитесь над схваткой. Ведь причина курения у женщин уже указывает, какой женщине можно курить. Именно той, которая кокетничает.
— Вот и отлично, — усмехнулась советница и жадно затянулась.
— Женщина ангельского типа с сигаретой во рту смотрится неэстетично. А демонический тип может благодаря сигарете выглядеть весьма обольстительно. И вообще — черноглазой брюнетке курение идет больше, чем светловолосой. Женщины инстинктивно чувствуют это. Вот почему на юге гораздо больше заядлых курильщиц.
— Я этого не люблю, — заметила Элизабет.
Сквозь открытое окно издалека донеслось пение.
Разговор перешел на обыденные темы. Фриц в задумчивости откинулся на спинку кресла, окутавшись колечками голубоватого дыма. Он думал о своей неоконченной картине, стоявшей на мольберте. Она должна была называться «Спасение» и изображать сломленного горем мужчину и девушку, нежно гладящую его по волосам. Для мужчины он уже нашел натурщика. И теперь ожидал, когда счастливый случай поможет ему подобрать модель для девушки. Она должна быть воздушной и очень доброй. Но пока ничего определенного не встретилось. Руки ее должны излучать свет, доброту и радость. Погруженный в свои мысли, Фриц взглянул в сторону Элизабет. Вот кто мог бы стать этой светоносицей, полной тихой сдержанной силы. Ее тонкий, нежный профиль на фоне темного гобелена напоминал добрую сказку Эйхендорфа[2].
Тут Элизабет немного склонила головку.
Фриц вдруг весь напрягся. Вот она… Вот она — именно та, которую он искал, — девушка для его картины. Он даже подался вперед. И само лицо, и его выражение — все такое, как надо. Он решил, что сразу же улучит минутку и поговорит об этом с госпожой Хайндорф.
Задумавшись о своем, он совсем пропустил мимо ушей разговор за столом. А ораторствовал большей частью молодой поэт, до того державшийся скромно и молчаливо. Теперь же он говорил без умолку, причем очень возбужденно жестикулировал, назвал Гёте филистером, а его житейскую мудрость «уютом прикаминной скамеечки».
Фриц усмехнулся. Вечно эта трескотня, этот перезвон бубенцов… Между тем жизнь спокойно течет себе дальше.
Молодой поэт принялся за Эйхендорфа:
— Эйхендорф — эта сентиментальная романтическая размазня — давно устарел…
Но тут Элизабет перебила его речи:
— А я люблю Эйхендорфа!
Юноша умолк, смешавшись.
— Да, — продолжала Элизабет, — он намного душевнее, чем многие современные поэты. Ему совсем не свойственно пустозвонство. И он так любит лес, так любит бродить пешком!
— Готов вас поддержать, — вступил в разговор Фриц. — Я тоже очень люблю его. Его новеллы и стихи полны неувядаемой красоты. Он очень немецкий поэт! И при этом лишен национальной узости. Нынче это большая редкость.
Сколько раз еще до поездки в Италию я повторял в уме или бормотал ночью вслух его строки:
Как золото звезды блистали,
А я был так одинок.
Вслушивался я вдали,
Где пел почтовый рожок.
В сердце моем тревога,
Виски мои горячи…
Кого прельстила дорога
В роскошной летней ночи?[3]
— Вы были в Италии… — медленно промолвила Элизабет.
— Эта тоска по Италии почему-то сидит в нас, немцах, — заметил Фриц. — Во всех поголовно. Вероятно, она, эта тоска по итальянскому солнцу, коренится в двойственности немецкой души — точно так же, как и тоска по мраморному храму Акрополя. И Гогенштауфены, из-за своей любви к Италии потерявшие империю и жизнь, от Барбароссы вплоть до юного Конрадина, казненного итальянскими палачами[4], — и наши художники, поэты, Эйхендорф, Швинд, Гейнзе, Мюллер[5], Гёте — его «Миньона»…
— Ты знаешь край… — затянула было советница.
— Спой-ка нам это, Элизабет, — попросила госпожа Хайндорф.
Ничуть не жеманясь, Элизабет направилась к роялю.
Откинувшись на спинку стула, Фриц слушал и не мог оторвать взгляда от изящной головки с тяжелым узлом золотых волос на затылке, окруженной нежным мерцающим ореолом света.
— Ты знаешь край…
В саду зашумели кроны деревьев. Сквозь тихие звуки вступления вновь зазвучал чистый девичий голос:
— Ты видел дом…
Наступила тишина. Медленно растаял в воздухе последний аккорд. Элизабет встала и вышла на террасу.
Молодой поэт пробасил:
— Но это же прекрасно!
Какое-то время все молча оставались на своих местах, затем советница предложила гостям разойтись. Но хозяйка дома все еще не хотела отпускать Фрица — ведь он пришел так поздно. И Фриц остался, поджидая, когда хозяйка дома проводит гостей. Тут в гостиную вернулась Элизабет. Фриц только собрался поблагодарить ее за пение, как вдруг заметил, что она плачет. В испуге он схватил ее за руку.
— Да нет, пустяки, — пробормотала Элизабет, — сущие пустяки. Просто на меня что-то нашло. Душа была так полна, что я вышла на террасу. Услышала внизу девичий смех и низкий мужской голос. И тут вдруг накатило. Не говорите тетушке, к тому же все уже и прошло.
— Можете довериться мне, — проронил Фриц.
— Я и сама это чувствую, мне с вами так спокойно, хоть я вас почти не знаю. Мне кажется, вы всегда будете готовы помочь мне, если понадобится помощь.
— Вы совершенно правы. — Фриц был растроган. — Своими словами вы очень облегчаете мою задачу. Дело в том, что я собирался обратиться к вам с большой просьбой. Сейчас я работаю над одной картиной. На ней два человека — мужчина и девушка. Мужчина, сломленный ударами судьбы, в полном отчаянии уронил голову на руки. Девушка, глаза и руки которой источают свет, нежно гладит его по волосам. Мужчину я уже написал. А модель для девушки нашел только сегодня. Это вы. Согласитесь ли вы и разрешите ли вас написать?
— А вы очень любите эту свою картину? — спросила Элизабет вместо того, чтобы ответить.