Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Порченая
Он стал сажать Луизон вместе с собой за стол и доверил ей, несмотря на юность, все хозяйство своего замка. Частенько он брал ее с собой на охоту и любовался, как она ничуть не хуже его самого приканчивала кабана и скакала с дерзкой ловкостью истинной котантенки на самых норовистых и необъезженных лошадях. Нет сомнения, будь Луизон натурой позаурядней, выучка замка Надмениль нанесла бы ей непоправимый урон, ибо на празднества, которые она возглавляла после охоты, гости привозили с собой срамных девок, а те не считали нужным стесняться хозяйки — с какой стати, ведь она не была ни госпожой, ни барышней, а такой же, как они, простолюдинкой и даже не пожелала сменить на господский свой привычный крестьянский наряд: Луизон носила неизменный кружевной передник и гордый высокий чепец, какой носят в Нормандии одни крестьянки, хотя он достойно увенчал бы и принцессу. По счастью, Луизон, у которой к этой поре уже не было матери, принадлежала к породе сильных — такие умеют вырастать в одиночку, Господь Бог дает им крепкие скулы, чтобы вытянуть молоко из бронзовых сосцов Необходимости.
Луизон сумела внушить к себе уважение, какого давным-давно не искали окружавшие ее беспутные господа. Но кое-кому из господ она внушила и вожделение, на какое способны только не утоленные пороком души, боровшиеся против пресыщенности с ожесточением старого Тиберия на Капри[25]. Луизон, почувствовав близость охотников, из амазонки превращалась в девочку с пылающими от смущения щеками.
Как неожиданно было сочетание бесстрашия и слабости в юной и невинной убийце двух мужчин, запятнавшей свои ручки — нежнее цветов персика — кровавыми каплями. Как оно возбуждало! Пресыщенные аристократы, истасканные повелители наслаждений, чуяли будоражащий запах крови и надеялись добиться от Луизон другого кровавого дара. Но Луизон-Кремень, как выяснилось, умела и воевать, и защищаться. Она оборонялась так твердо, что Локис де Горижар, сохранивший лишь жалкие крохи былого богатства и не получивший бы в Нижней Нормандии за себя ни одну невесту, даже из мелкопоместных, воспылал к простолюдинке неудержимой страстью и запятнал дворянский герб мезальянсом.
Вот какова была у Жанны Мадлены мать, знаменитая Луизон-Кремень, на которую, по словам тех, кто знавал ее, походила и Жанна. Луизон умерла вскоре после рождения дочери. Беснующаяся лошадь ударила ее копытом в грудь — грудь, что могла бы вскормить героев, так как с молоком матери сыновья впитали бы лишь благородство, ибо ни одна низменная страсть не томила сердца Луизон. Той же душевной силой наделила она и дочь, и та хранила ее, словно дух святой, но, на беду Жанны Мадлены, в ее жилах текла и кровь Горижаров, древнего и пламенеющего страстями рода. Их кровь неминуемо должна была вспыхнуть, стоило старой ведьме Судьбе поднести ей своего кипящего варева и разжечь тлевший в жилах пожар. Да, когда Жанне предложили замужество с Ле Ардуэем, она узнала, что значит гореть возмущением, донимал ее в юности и жар сердца, который знаком каждой девушке, только ее он палил особенно горячо и безжалостно.
Однако она усмирила пламя с унаследованным от матери мужеством, убедив себя, что крестьянки не имеют права на возмущение. Деятельная, исполненная насущных трудов жизнь простых людей, какой она зажила, выйдя замуж, так властно завладела ею, поставив на первое место дом и хозяйство, что Жанна, забыв сословие, к которому принадлежала по отцу, стала ровно такой, какой ей и требовалось быть, — покорной судьбе женщиной с обручальным кольцом на пальце, первым кольцом в цепи долгов и обязанностей, которую она несла с поистине христианским смирением.
В восемнадцать лет она была удивительно хороша собой, хотя все-таки не так хороша, как ее мать, однако красота простых женщин исчезает куда быстрее, чем красота знатных, — они не берегут ее, вот она от них и сбегает.
И все-таки я упомяну нежно-розовый румянец девичьих щек, упомяну и молочно-опаловую свежесть юной нормандки, по сравнению с которой грубым кажется перламутр чудных раковин нормандского побережья. Однако к тому времени, о котором мы говорим, тяготы жизни и забота, чтобы тягот стало поменьше, избавили лицо Жанны от роз Авроры, — обветренная, загорелая, она стала скорее сродни той глине, из которой нас всех вылепили и которой мы очень скоро станем вновь. Лицо ее походило уже не на розу, скорее на желтоватый померанец. От крупных правильных черт ее веяло благородством, которым она пожертвовала, отказавшись от дворянского сословия и став «половиной» Ле Ардуэя. На погрубевшей от свежего воздуха коже проступили темные родинки, соблазнительные на взгляд и жесткие на ощупь, которые в конце концов только красят лицо крестьянки. Однако столетняя графиня Жаклина де Монсюрван — ее имя еще не раз встретится в нашей нормандской хронике — знала Жанну и говорила, что, едва взглянув на ее глаза, сразу можно понять, что она из родовитых Горижаров. Ни у одной из крепких красавиц нормандок, что прославились, подарив Империи полки самых красивых солдат, не было таких глаз. Глазами Жанна пошла в благородную отцовскую породу: большие, бархатно-фиолетовые, словно лепестки анютиных глазок, они были таким же достоянием Горижаров, как эмаль их герба. Но заметить такую тонкость могла только женщина или художник.
Дядюшка Тэнбуи, рассказывая мне эту историю, разумеется, обходился без тонкостей. Я сам потом дополнил и расцветил набросок, полученный от него на пустоши Лессе, которая нас познакомила. Добрый мой скотовод судил о женщинах, как судил бы о коровах в своем стаде, как пастухи-римляне судили о сабинянках, которых тащили, взвалив на мощные плечи: женщина для него была женщиной, если веяло от нее силой и здоровьем. Жанна, хоть и была невелика ростом, предназначалась природой, как все ее соотечественницы, для материнства и привлекала взгляд крутыми бедрами и высокой грудью. Она давно уже утратила красоту, но казалась красавицей крестьянину Тэнбуи. Когда мой нижненормандский фермер рассказывал мне о ней — а она к тому времени давно умерла, — в голосе его звучало неподдельное восхищение, да-да, должен признаться, так оно и было.
— Ах, сударь, — говорил он, сшибая кнутом камешки с дороги, — какая же это была гордая и бодрая женщина! Надо было видеть, как возвращалась она на своем Гнедке с ярмарки в Креансе. Одна ехала, словно была мужчиной, в руке держала черный кожаный кнут с красным шелковым султанчиком, а жеребчик под ней был горяч, что твой порох. А одета! Синий суконный казакин в обтяжку, широкая юбка с одного боку подобрана, а с другого сверкает целым рядом серебряных пуговок. Так летела, что искры из-под копыт сыпались. Величавая была женщина! Второй такой на всем Котантене не сыщешь!
VI
Жанна Ле Ардуэй распрощалась с Нонон Кокуан и направилась привычной дорогой к себе в Кло. Надо ли говорить, что хозяйка Кло была человеком уравновешенным, как оно и положено сильным натурам. Но сколь бы ни была она уравновешенна, трагическая маска в тени капюшона и рассказ болтушки Нонон произвели на нее впечатление, — задумавшись, она невольно замедлила шаг и шла даже степеннее, чем обычно.
Дорога тянулась грязная, пустынная. Все прихожане после службы успели разойтись по домам. Жанна сказала Нонон, что пойдет очень скоро, но сама не торопилась. Да и чего торопиться, если не страшат потемки и не подгоняет холод? Погода стояла скорее теплая, хоть и ветреная, — день был из первых зимних, когда ветер дует с юга, а серые стальные облака висят низко-низко, хоть рукой их потрогай, так нависли над головой. Нет, вокруг не было ничего, что оправдывало бы опасения Нонон.
До Старой усадьбы Жанна добралась еще засветло. Там тоже было и пусто, и тихо. Проходя мимо арки, когда-то закрытой огромными створками ворот, а теперь похожей на пролет моста с торчащими из боковин ржавыми петлями, она заметила пастуха-бродягу, напасть нормандских краев. Пастух приглядывал за тощими козами, что бродили по обширному двору, отыскивая редкие пучки травы возле старого каменного дома.
Жанна узнала пастуха. Совсем недавно он приходил к ним и просил работы, но хозяин прогнал его, не желая пускать в дом «всякую мразь», как без всяких околичностей он выразился. Ле Ардуэй был предубежден против таинственных бродяг точно так же, как дядюшка Тэнбуи, да, впрочем, как все остальные нормандцы. А поскольку Ле Ардуэй был богат и обладал властью, то неприязни своей не скрывал и, похоже, даже подстрекал просителя на возмущение с тем, чтобы поглумиться над ним и прогнать.
Где только не говорил Фома Ле Ардуэй, и на мельнице, и в кузнице, и многие его слышали, что, мол, случись только падеж скота или другая какая беда, в которой можно обвинить пастухов, и он очистит от них нормандский край навсегда. Угрозы его, которые многие считали опрометчивыми, доходили, само собой разумеется, и до тех, против кого были направлены. Так что, вполне возможно, Жанне, что шла одна-одинешенька по пустынному зимнему полю, подумалось: а ведь мой муж прогнал пастуха с руганью и бродяга в отместку может навести на меня порчу. Но даже если пришла ей в голову такая мысль, виду она не подала и по деревенскому обычаю заговорила с пастухом первая.