Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Порченая
Теперь, когда домашняя власть ослабела, впрочем как все прочие власти тоже, господа понадеялись, что у них прибудет авторитета, если они будут держаться от своих людей подальше. Но где он, этот авторитет? Не стоит обольщаться, господа! Вы бежите от своих слуг по слабости, и тот, кто считает главной добродетелью деликатность, первый собственной слабости потатчик. В стародавние времена, когда натуры были помогутнее наших, хозяину бы и в голову не пришло, что, отдалившись от своей челяди, он заставит уважать себя или бояться. Что такое авторитет, как не воздействие личности? Жизнь так устроена, что одни в ней солдаты, другие генералы, и что же? Неужели на войне солдаты меньше слушаются генералов оттого, что живут с ними более тесно?
Жанна Ле Ардуэй с мужем, следуя стародавним обычаям, жили общей жизнью со слугами. До нынешних времен в Нормандии подобный уклад сохранился разве что на нескольких фермах, где еще дорожат стариной. Выросшая в деревне Жанна Мадлена де Горижар, матушку которой прозвали Луизон-Кремень, не нуждалась в гордости напоказ и не страдала брезгливым малодушием, что так свойственны городским мещанкам, она сама накрывала на стол, пока старая Готтон стряпала ужин. Жанна как раз стелила камчатную, сверкающую белизной и благоухающую тмином, на котором ее сушили, скатерть, когда вошел ее муж вместе с кюре Белой Пустыни. Хозяин повстречался с ним на дороге, ведущей в Кло.
— Жанна, — сказал Ле Ардуэй, — я привел к нам священника. Встретил его после мессы и пригласил ради воскресного дня поужинать.
Хозяйка приветливо поздоровалась с гостем. Виделись они часто, Жанна всегда готова была помочь и деньгами, и хлебом беднякам прихода. Христианке по воспитанию и королеве по крови были присущи и нищелюбие, и щедрость. Упоминая ее имя, бедняки почтительно стаскивали с головы серые вязаные колпаки.
Щедрость Жанны, о которой хозяин Ле Ардуэй иной раз даже не ведал, частенько приводила господина кюре в Кло, хотя главу семьи он не жаловал, — тот скупал церковное имущество, а одного этого было достаточно, чтобы в глазах порядочных людей прослыть негодяем.
На все события, явления, вещи время сыплет легкую, едва ощутимую пыль. Не будь госпожи Истории, время выровняло бы все — и высокое, и низкое. Разновеликие события послереволюционной эпохи, что еще так близка от нас, оно уже выровняло своей пылью. Мы потеряли верный камертон и не можем ощутить чувств, какими жили тогда. А ведь в те времена скупщик церковного имущества внушал неподдельный ужас, сродни тому, какой внушает кощунник, осквернитель могил. Сейчас живой трепет былого ужаса ощутит лишь великая душа, для мелких же и трусливых душонок нашего поколения чувство это кажется избыточным.
Но как бы там ни было, гражданская война кончилась, и священник Белой Пустыни, приникнув к нескудеющему источнику миролюбия и доброты, старался не видеть в Фоме Ле Ардуэе врага. Любезность богача-прихожанина он терпел из уважения к его жене, терпел и свойственное всем выскочкам показное хлебосольство, за которым стоит желание потщеславиться своим богатством. Фома же, человек от веры далекий, ограниченный и практичный — в восемнадцатом столетии таких было много, — прощал кюре его духовный сан за, так сказать, человеческие слабости. Аббату Каймеру в самом деле ничто человеческое не было чуждо: нрав у него был веселый, ум острый, а живот круглый, что не мешало быть его вере и устоям твердыми. Вот только пристрастие к сидру, к кофе с водочкой, любимому напитку нормандцев, и к ликеру после кофе иной раз подводило славного кюре, потому что в таких невинных усладах он себе не отказывал, памятуя лишения юности и нищее детство. Фому с аббатом Каймером примиряла и простота пастыря: он держал себя без подобающей сану важности, что так болезненно задевает нижние сословия, ибо чужое достоинство подавляет их собственное, и они чувствуют себя обязанными почтительно кланяться.
— Когда мы повстречались с господином кюре, — начал фермер, усевшись за стол, уставленный тускло поблескивающей оловянной посудой, — он был не один. И не знай я, что спутник его — монах, решил бы, что возле него стоит сам дьявол. Я говорю, что думаю, хотя вы, господин кюре, можете на меня рассердиться. Приведи я к нам в дом такое страшилище, вы бы, Жанина, несмотря на свою отвагу, сильно перепугались бы.
Жанна улыбнулась, но щеки у нее против воли вспыхнули.
— Я знаю, о ком вы говорите. Монаха я видела на мессе и во время процессии.
— Зовут его аббат де ла Круа-Жюган, почтенная моя сударыня, — сообщил кюре, подвязывая под подбородком салфетку, чтобы не запачкать воскресную сутану. — Но вы напрасно сочли его гордецом, господин Фома, из-за того, что он отказался с нами поужинать. Мне доподлинно известно, что неделю тому назад он получил приглашение на сегодняшний вечер от госпожи графини де Монсюрван.
— Пф, — пренебрежительно и недоверчиво фыркнул Ле Ардуэй. — Не убеждайте меня, что он не гордец, господин кюре! Я же не вчера из яйца вылупился и в людях разбираюсь. А скажите лучше, откуда у него рубцы, все лицо перепахано, будто поле плугом?
— Пресвятая Богородица! — со вздохом отозвался кюре, успевший погрузить в свои «недра» изрядное количество наваристого капустного супа. — История у него бедственная, если не сказать хуже…
И, сам любя посудачить о том о сем, кюре принялся рассказывать историю аббата.
— Аббат, — начал он свое повествование, — четвертый сын маркиза де ла Круа-Жюгана. Рода они древнего и по знатности равны разве что Тустенам, Отмерам и Отвалям нашего Котантена. По закону старший из сыновей Круа-Жюгана-отца унаследовал его немалые богатства и впоследствии эмигрировал. Второй поступил к королю на службу и был в канун революции лейтенантом корпуса личной королевской охраны. Десятого августа он защищал вход в покои Марии-Антуанетты, там его и растерзали на мелкие кусочки. Над колыбелью третьего повесили бант мальтийского кавалера, и в пятнадцать лет он отправился к своему дядюшке-командору с тем, чтобы начать долгие испытания, которые предшествуют вступлению в орден. И наконец, младшему, о котором мы толкуем, но традиции французских родовитых семейств уготована была духовная стезя. Он должен был стать настоятелем обители Белая Пустынь, а потом и епископом Кутанса, но успел только поступить в монастырь и принять постриг, а там разразилась революция.
— Белая Пустынь — аббатство знатное! — воскликнул Ле Ардуэй. — Лакомый кусочек уплыл у него из-под рук! Монахи там как сыр в масле катались. Хоть и поджимали губы, как святой Медард, и псалмы пели, какие поют у вас, господин кюре, в церкви, но жили припеваючи и от души веселились. Особенно когда епархией управлял Таларю. Дело известное, кобылка пьяницы вместе с хозяином в кабаке сидит! И не то чтобы на них наговаривали, я своими собственными глазами видел и епископа, и всех монахов аббатства…
— Будет, сударь, будет, — дружески прервал кюре предосудительные воспоминания своего прихожанина. — Я совсем не хочу знать, что вы там видели! Всем известно, как злы вы бываете на язык, значит, и смотреть можете недобрым взглядом, и запомнить недоброе. Я и сам знаю, что наша Церковь не без греха, а монсеньор де Таларю вспоминал до седых волос кавалерийскую молодость. Но на всякий грех есть милосердное прощение, а монсеньор де Таларю умер, как святой, — в нищете и на чужой стороне. Бог помог ему смертью искупить прегрешения жизни.
— Я не говорю, что вы неправы, но… Ну да ладно, кончим! — согласился Ле Ардуэй, увидев, как потемнели синие глаза смотрящей на него Жанны. — Однако думаю, ваш аббат де ла Круа-Жюган попортил себе лицо не во время утрень да вечерей.
— Так оно и есть! — покаянно воскликнул кюре и, молитвенно соединив ладони, поднес их к брыжам. — Ах, дорогие мои, ну что за слабые мы создания! — воскликнул он с той скорбной мягкостью, с какой читал в церкви проповеди. — Революция, дочь Сатаны, перебаламутила всем мозги, на ней и вина за многие беды. Аббат де ла Круа-Жюган принял имя брата Ранульфа, и разве покинул бы он монастырь, если бы его не закрыли? Но вместо того, чтобы уехать, как мы все, за границу и служить мессы на Джерси или Гернсее, он, позабыв, как Церковь страшится кровопролития, отправился вместе с господами дворянами сражаться в Вандею, в Мэн, а потом и сюда, в Нижнюю Нормандию.
— Так значит, господин аббат шуан? — уточнил Фома Ле Ардуэй со злобной усмешкой, которая обнаруживала яснее ясного враждебность, что по-прежнему жила в нем, хоть революционные войны и кончились. А Фома ведь был человеком скрытным, оплошностей старался не совершать и семь раз поворачивал язык во рту, прежде чем что-то высказать…
— Да, шуанствовал, — серьезно подтвердил кюре Каймер. — А подобало ли это пастырю и священнослужителю? Нет, не подобало, что правда, то правда. И Господь осудил его и написал свое осуждение прямо у него на лице. Но пречистая Дева Мария! Он бы простил его, Милостивец, потому как не может человек объять своим разумом происходящее и сражался аббат за святую Матерь-Церковь. Шуанство Господь не поставил бы ему в вину, но…