Жан-Жак Руссо - Юлия, или Новая Элоиза
Вина долго не приносили: оказалось, не могут найти ключ от подвала; наконец догадались, что камердинер барона, ведавший винами, нечаянно увез с собою ключ. Поговорив со слугами, выяснили, что вино, отпущенное на один день, держится уже пять дней, — вернее сказать, его просто не подавали, и никто того не замечал, хотя несколько ночей людям пришлось провести без сна[355]. Доктор упал с облаков на землю. Что до меня, то хоть я и не знал, чему приписать это равнодушие к вину, проявленное нашими слугами, — печали или воздержанности, — но мне стало стыдно прибегать в отношении таких людей к обычным мерам предосторожности, — я велел выломать дверь подвала и распорядился, чтобы всем давали вина вволю.
Наконец нам принесли бутылку «испанского», и мы ее распили. Все нашли, что вино отменное; даже больной захотелось попробовать, и она попросила дать ей ложку вина, разбавленного водой. Доктор налил ей вина в рюмку и сказал, чтобы она выпила его без воды. Тут Клара стала чаще переглядываться с Фаншоной, но украдкой и словно боясь сказать глазами слишком много.
Все эти дни Юлия почти ничего не ела — так была слаба, да и так не привыкла к вину, что оно очень сильно подействовало на нее. «Ах, вы меня подпоили! — воскликнула она. — Столько времени я с вином не зналась, поздновато теперь начинать, и к тому же пьяная женщина — зрелище отвратительное». И она сделалась очень оживленной, говорливой, хотя речи ее были, как всегда, полны здравого смысла. К удивлению моему, она ничуть не разрумянилась. Блеск загоревшихся глаз гасила болезненная томность, и все же, если бы не бледность, ее можно было счесть здоровой. Теперь волнения Клары невозможно было не заметить. Она вскидывала глаза то на Юлию, то на меня, то на Фаншону, но больше всего смотрела на доктора, и каждый ее взгляд выражал безмолвный вопрос, который она не смела задать: казалось, вот-вот она заговорит, но страх услышать роковой ответ сковывал ее уста! Тревога Клары была так сильна, что в груди у нее стеснило дыхание.
Осмелев от ее знаков, Фаншона решилась заговорить и, замирая от волнения, промолвила: «А барыне-то как будто полегчало немножко, да и приступ был нынче не такой сильный, как вчера». И Фаншона растерянно умолкла. Клара, вся трепеща, как листок на ветру, вперила взгляд в глаза доктора и не смела дышать, боясь не расслышать его ответа.
Только тупица мог бы не угадать ее чувств. Дю Боссон поднялся, подошел к больной и, пощупав ей пульс, сказал: «Это отнюдь не возбуждение от вина или от лихорадки — пульс очень хороший». Клара воскликнула, простирая к нему руки: «Так это правда, сударь? Правда? И пульс? И лихорадки нет?» Голос у нее сорвался, и она умолкла, но все еще протягивала к доктору руки, впиваясь в него горящим взглядом; казалось, каждый мускул на лице ее пришел в движение. Ничего не ответив, доктор снова обхватил пальцами запястье больной, потом взглянул в ее зрачки, осмотрел язык и, подумав некоторое время, сказал: «Сударыня, я очень хорошо вас понимаю. Сейчас не могу сказать ничего определенного, но если завтра к этому времени больная будет в таком же состоянии, я ручаюсь за ее жизнь». Клара вихрем помчалась к нему, уронив по дороге два стула и чуть не опрокинув стол, кинулась ему на шею и разрыдалась; заливаясь слезами, она расцеловала его в порыве бурного восторга, сняла с пальца дорогое кольцо и, несмотря на отказы доктора, надела ему на палец. «Ах, доктор, — воскликнула она, задыхаясь от волнения, — если вы вернете ее к жизни, вы спасете не только ее одну!..»
Юлия видела всю эту душераздирающую сцену. Пристально посмотрев на подругу, она сказала с нежным и скорбным упреком: «Жестокая, как ты заставляешь меня жалеть о жизни! Ужели ты хочешь, чтобы я умерла в отчаянии? Ужели мне придется вторично подготовлять тебя?» Эти немногие слова подействовали, будто удар молнии, — восторженное ликование сникло, но возродившаяся надежда все же не могла совсем угаснуть.
Ответ доктора мгновенно стал известен всем домочадцам нашим. Эти славные люди вообразили, что госпожа их уже поправилась. Они единодушно решили сделать доктору подарок в складчину, если Юлия выздоровеет; каждый определил на это свое трехмесячное жалованье, и деньги тотчас были отданы на хранение Фаншоне; у кого недоставало, занимал у товарищей. Решение приняли так дружно, с такой горячностью, что Юлия услышала из своей спальни громкие, радостные возгласы. Судите сами, какое впечатление произвело это на нее, — ведь бедняжка знала, что она умирает. Она поманила меня к себе и сказала шепотом: «Мне дают до дна выпить горькую и сладостную чашу чувствительности».
Когда настало время расходиться, госпожа д'Орб, решившая провести эту ночь, как и две предыдущие, вместе со своей подругой, велела позвать свою горничную для того, чтобы она сменила ночью Фаншону, но Фаншона возмущенно отвергла это предложение; и, быть может, она проявила бы меньше рвения, если бы муж не возвратился к ней. Но госпожа д'Орб тоже заупрямилась, и в конце концов обе горничные бодрствовали всю ночь в кабинете, я же провел ее в соседней комнате; надежда так взволновала слуг, что ни приказаньями, ни угрозами я не мог никого удалить; итак, в ту ночь весь дом был на ногах; и думается многие отдали бы не малую часть своей жизни, чтобы скорее наступило девять часов утра.
Ночью я слышал какое-то хождение, однако в нем не была ничего тревожного, но под утро, когда в доме настала полная тишина, глухой стук поразил слух мой. Мне послышались рыдания. Я бросился в спальню, вбегаю, отдергиваю полог… Сен-Пре, дорогой Сен-Пре, что же я увидел! Обе подруги, обнявшись, простерты недвижимо: одна — в глубоком обмороке, другая — отходит в вечность. Я вскрикнул, хотел отдалить или хоть принять ее последний вздох, кинулся к ней. Ее уже не стало.
Слышите вы, верующий в бога, она скончалась! Не буду рассказывать, что творилось в доме несколько часов, не знаю, что было со мной. Опомнившись от первого потрясения, я спросил о госпоже д'Орб. Мне сказали, что ее пришлось на руках отнести в спальню и даже запереть там, ибо она то и дело входила в комнату Юлии, бросалась на хладный труп, желая согреть его своим телом, пыталась оживить усопшую и, прильнув к ней с каким-то неистовством, сжимала в объятиях, со страстной нежностью окликала ее, называя множеством ласкательных имен, и сими бесплодными усилиями лишь растравляла свое отчаяние.
Войдя к ней в комнату, я увидел, что она совсем обезумела, никого не замечает, ничего не слышит, ломает себе руки, катается по полу, кусает ножки стульев, бормочет какие-то странные слова, а иногда испускает дикие вопли, от которых все вздрагивали. За спинкой кровати стояла ее горничная, пораженная, испуганная, едва дышавшая от ужаса, и, дрожа всем телом, старалась укрыться от своей госпожи. Действительно, в судорогах, сотрясавших Клару, было что-то ужасное. Я подал горничной знак удалиться, боясь, что одно-единственное неуместное слово утешения может привести Клару в бешенство.
Я не пытался заговорить с нею, — она не стала бы слушать, да и просто не услышала бы моих речей. Я выждал некоторое время и, видя, что она совсем разбита усталостью, поднял ее на руки и усадил в кресла; сев подле нее, я взял ее за руки; затем приказал, чтобы привели детей, и велел им стать вокруг нее. К несчастью, первым она заметила как раз того, кто оказался невинным виновником смерти ее подруги. При виде его Клара затрепетала, лицо ее исказилось, и она с каким-то ужасом отвела от него взгляд; руки ее судорожно напряглись: несомненно, она хотела оттолкнуть его. Я привлек мальчика к себе. «Несчастное дитя, — сказал я. — Оттого что ты слишком дорог был матери, ты стал ненавистен ее сестре, не во всем они были едины сердцем». Слова эти разъярили Клару, — в ответ она наговорила мне всяких резкостей. Все же мое вмешательство оказало свое действие. Она обняла ребенка и попыталась приласкать его. Тщетные усилия: почти тотчас же она отдала его мне; еще и теперь ей менее приятно видеть его, чем старшего брата, и я очень доволен, что не Марселин предназначен в мужья ее дочери.
Люди чувствительные, что делали бы вы на моем месте? Конечно, то же, что и госпожа д'Орб. А я, отдав распоряжения о детях, о госпоже д'Орб и о похоронах Юлии, единственной женщины, которую любил в своей жизни, должен был со смертью в душе сесть в седло и ехать через горы, чтобы принести несчастному отцу весть о смерти дочери. Я нашел его в постели, он был болен после своего падения и терзался жестокой тревогой за свою дочь. Уезжая обратно, я оставил его раздавленным тяжестью скорби, той мучительной скорби, которая как будто и незаметна, не изливается у стариков ни в драматических жестах, ни в воплях, но постепенно их убивает. Отец ненадолго переживет дочь. Я в этом уверен. И уж предвижу, какой новый удар довершит несчастье его друга. На следующий день я уже мчался обратно, спеша приехать пораньше, дабы отдать последний долг достойнейшей из женщин. Но испытания мои не кончились. Нужно было, чтобы она воскресла, а я изведал бы весь ужас вторичной ее утраты.