Жан-Жак Руссо - Юлия, или Новая Элоиза
При этих словах вошел пастор. Он действительно почитал и глубоко уважал Юлию. Лучше чем кто-либо он знал, как горяча, как искренна ее вера. Его поразил вчерашний разговор и выдержка, которую выказывала Юлия. Нередко люди умирали на его глазах, умирали мужественно, но никогда не видел он у них такого светлого душевного покоя. Быть может, к сочувствию, которое Юлия вызывала у него, примешивалось теперь тайное желание узнать, продержится ли у нее это спокойствие до самой кончины.
Ей не надо было круто менять предмет беседы и переводить ее на предметы, подобающие сану нового собеседника — пастора. Она, и будучи здоровой, никогда не вела пустых разговоров, а теперь, на смертном одре, спокойно продолжала говорить о том, что было интересно для нее самой и для ее друзей. Смело затрагивала она вопросы самые глубокие.
Заговорив о том, что может остаться от ее существа среди нас, на земле, она передала нам свои прежние размышления о состоянии душ, разлучившихся с телом; ее удивляла наивность людей, обещающих своим близким навещать их после смерти и подавать вести о загробном мире. «Это столь же разумно, — говорила она, — как сказки о привидениях, кои вносят великий сумбур в умы и пугают деревенских кумушек. Будто у духов есть голос, и они могут говорить, есть руки, и они могут колотить живых[350][351]. Да как же это возможно, чтобы бесплотный дух воздействовал на душу, обитающую в живом теле, а следовательно, способную воспринимать что-либо только посредством органов чувств? Это просто бессмыслица. Но, признаюсь, я не вижу ничего нелепого в том, что душа, освободившаяся от тела, в коем она некогда обитала на земле, может возвращаться на землю, блуждать, а возможно, и постоянно находиться близ тех, кто был ей дорог. Не для того, чтобы известить нас о своем присутствии, — у нее нет для этого никаких возможностей; не для того, чтобы влиять на нас и сообщать нам свои мысли, — она не в силах воздействовать на вещество нашего мозга; не для того, чтобы следить за нашими поступками, — для сего ей были бы нужны органы чувств, но для того, чтобы ей самой знать, что мы думаем и чувствуем, и узнает она об этом непосредственно, подобно тому как господь читает мысли человека еще и в земной его жизни, и читает их в ином мире, где мы встречаемся с господом лицом к лицу[352]. Тогда ни к чему нам будут органы чувств, им не найдется никакого приложения. Предвечного невозможно ни видеть, ни слышать, а только чувствовать; он говорит не глазам, не слуху нашему, но сердцу».
По ответу пастора, по некоторым взглядам и знакам, говорившим о взаимном понимании, я догадался, что раньше меж ними одним из спорных вопросов было учение о воскресении во плоти. Я заметил также, что мое внимание теперь привлекают догматы религии, которую исповедовала Юлия, где вера сочетается с разумом.
Сердцу Юлии столь любезны были ее верования, что, раз она сама не подвергала их сомнению, было бы жестокостью разрушать хоть одно из укоренившихся ее воззрений, сладостных для нее в дни смертельного недуга. «Право же, — говорила она, — мне особливо приятно бывало делать доброе дело, когда воображению моему представлялось, что покойница матушка где-то близко, возле меня, что она читает в сердце дочери своей, одобряет ее. Сколь утешительна мысль, что, пока ты жив, на тебя взирают те, кто был тебе так дорог. Ведь оттого они для нас мертвы лишь наполовину». И вы, конечно, представляете себе, что в минуты этой беседы часто сжимала она руку Клары.
Пастор отвечал Юлии весьма мягко и сдержанно и старался показать, что он ни в чем не хочет ей противоречить, но, по-видимому, опасаясь, как бы его умолчание не сочли согласием с нею, он все-таки не выдержал и, на минуту показав себя церковником, изложил перед нами совершенно противоположное учение о загробной жизни. Он сказал, что беспредельность, слава божия и все атрибуты вседержителя — вот чем будут поглощены души, удостоенные вечного блаженства; что счастье созерцать господа изгладит все воспоминания, что души умерших не встретятся, не узнают друг друга даже в небесах и, с восторгом созерцая то, что откроется перед ними, позабудут все земное.
«Это возможно, — промолвила Юлия. — Низменные наши мысли так далеки от божественной сущности, что мы не можем судить сейчас, какое действие произведет она на нас, когда нам будет дано созерцать ее. А все же трудно допустить, что некоторых привязанностей, столь дорогих сердцу, в иной жизни у меня уже не будет; тут я даже составила своего рода доказательство, питающее мою надежду. Я говорю себе, что некоторая доля счастья в загробном мире будет зависеть от сознания, что совесть моя чиста. Следовательно, я должна помнить, что я делала на земле, и вспоминать дорогих мне людей, а значит, они все еще будут мне дороги; не видеть[353] их для меня было бы мукой, а в селениях праведных никаких мук не должно быть. Впрочем, — добавила она, довольно лукаво взглянув на пастора, — если я и ошибаюсь, то через день, через два заблуждения мои рассеются, — на сей счет я скоро буду более осведомлена, чем вы сами. А сейчас я вполне уверена вот в чем: в ином мире я вечно буду помнить, что жила когда-то на земле, и буду любить тех, кого там любила, и мой духовный пастырь займет среди них не последнее место».
Так шли наши беседы в этот день, когда вера, надежда, умиротворенность более чем когда-либо сияли в душе Юлии и; по суждению священника, являли собою предвкушение блаженного покоя праведных, в обитель коих ей предстояло вскоре вступить. Никогда еще она не была столь нежной, столь искренней, столь ласковой и милой, — словом, сама собой. И как всегда, она мыслила здраво, чувствовала глубоко, полна была твердости мудрецов и христианской кротости. Ни малейшей напыщенности, ни малейшей деланности, — во всем бесхитростное выражение чувств, во всем — сердечная простота. Если она порой сдерживала стопы, исторгаемые страданиями, то вовсе не из желания выказать перед нами стоическое мужество, а просто из боязни огорчить нас, и в те мгновения, когда ее человеческое естество содрогалось от ужаса перед близостью смерти, она не скрывала своего страха и принимала наши утешения, а лишь только ей становилось лучше, она сама утешала других: мы видели, мы чувствовали, как она возвращается к жизни, — ее ласковый взгляд говорил нам об этом. Ее веселость отнюдь не была притворной, шутки ее были так трогательны, мы слушали их с улыбкой на устах, а на глаза навертывались слезы. Не будь в душе у нас ужаса, который не дает человеку наслаждаться тем, чего он вот-вот лишится, она казалась бы еще более прекрасной, более пленительной, чем в пору здоровья своего, и последний день ее жизни был бы полон для нас очарования.
К вечеру у нее был еще один приступ, не такой сильный, как утром, но все же не позволивший ей долго разговаривать с детьми. Однако она сразу заметила, что Генриетта переменялась. Няня сказала, что девочка все плачет, не ест ничего. «Ну, от чувствительности ее не исцелишь, — сказала Юлия, глядя на Клару, — болезнь у нее в крови».
Почувствовав себя лучше, она пожелала, чтобы ужин в тот вечер подали в ее спальне. Как и утром, с нами был доктор. Фаншона, которую обычно надо было приглашать, когда ей полагалось есть с нами за столом, на сей раз пришла сама, без зова. Юлия заметила это и улыбнулась. «Да, дорогая, — сказала она, — поужинай со мной еще разок; муж куда дольше будет с тобою, нежели твоя хозяйка». Потом она взглянула на меня. «Я думаю, мне не надо просить вас за Клода Анэ?» — «Нет, конечно нет! — ответил я. — Все, кого вы удостоили своего благоволения, не будут знать нужды».
Ужин прошел еще более приятно, чем я ожидал. Юлия убедилась, что она может переносить яркий свет, и попросила придвинуть стол к постели; у нее даже появился аппетит — обстоятельство непостижимое при ее состоянии. Доктор, уж не считая нужным держать ее на диете, разрешил ей съесть кусочек белого куриного мяса. «Нет, не хочу курицы, — ответила она, — зато с удовольствием отведаю ферра»[354]. Ей дали кусочек, она съела его с хлебом и нашла, что это очень вкусно. И пока она ела, госпожа д'Орб не сводила с нее глаз. Ах, если б вы видели, как она смотрела на Юлию! Словами этого не передашь. После еды больной нисколько не стало хуже, наоборот — она чувствовала себя прекрасно, была в веселом расположении духа и с шутливым упреком заметила, что давно за столом не подают иностранных вин. «Подайте мужчинам бутылку испанского». Догадавшись по лицу доктора, что он приготовился попробовать настоящее испанское вино, Юлия с улыбкой поглядела на кузину. Я заметил, что Клара не обратила на это внимания и с каким-то странным волнением смотрит то на Юлию, то на Фаншону, словно хочет что-то сказать или спросить.
Вина долго не приносили: оказалось, не могут найти ключ от подвала; наконец догадались, что камердинер барона, ведавший винами, нечаянно увез с собою ключ. Поговорив со слугами, выяснили, что вино, отпущенное на один день, держится уже пять дней, — вернее сказать, его просто не подавали, и никто того не замечал, хотя несколько ночей людям пришлось провести без сна[355]. Доктор упал с облаков на землю. Что до меня, то хоть я и не знал, чему приписать это равнодушие к вину, проявленное нашими слугами, — печали или воздержанности, — но мне стало стыдно прибегать в отношении таких людей к обычным мерам предосторожности, — я велел выломать дверь подвала и распорядился, чтобы всем давали вина вволю.