Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
– Каждый, кто одинок, – начинаю горячиться я, – всегда может прийти ко мне. Старый и молодой. Добрый и злой. Каждый... добрый или злой – безразлично.
– Мисс Воронтозов, он жестокий, жестокий человек.
– Наверное, в этом виновато его прошлое.
– С ним никто не может поладить. Жил бы лучше в городе, сам по себе.
– Он имеет право приходить ко мне. Каждый, кто хочет, имеет право приходить ко мне.
– Он заставит вас заплатить за это. Вот увидите, он заставит вас заплатить!
– Я согласна. Я готова платить. Все равно он имеет право приходить ко мне, если он одинок. Я готова отдавать ему свое время. Он вправе располагать моим временем. «И кто примет одно такое дитя во имя мое, тот меня принимает».
«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –
умерла когда ее принесли
в па все
плакали в
Доме собраний.
Все плакали в
Доме
собраний».
– Поль, вы меня разочаровали, – говорю я, когда мы возвращаемся с баскетбольной площадки, где он присутствовал в качестве зрителя на нашей тренировке.
– Почему?
– Я думала, что познакомилась с настоящим закоренелым пьяницей, который будет меня развлекать. А вы сейчас почти всегда трезвы. Я, кажется, говорила вам, что меня интересуют только пьяные представители богемы. Разве вам еще не пора в бар?
Мгновенье он в задумчивости разглядывает трубку.
– Вы, конечно, отвлекаете меня от спиртного.
Теперь моя очередь задуматься. Наконец я решаюсь употребить прилагательное, которое уже неделю вертится у меня на языке и только ждет удобного случая, чтобы вылететь изо рта.
– Ваше замечание отнюдь не свидетельствует о сыновних чувствах.
– Которых у меня нет, – с неожиданной меткостью парирует он.
Мне нужно сделать несколько шагов, чтобы переступить через его слова, хотя, наверное, я сама вынудила его их произнести. Пока я обдумываю ответ, Варепарита успевает догнать нас, теперь она идет чуть впереди – как красив каждый дюйм ее коричневых ног, прикрытых только короткими коричневыми шароварами, как красивы ее черные волосы, упавшие, будто ночь, на желтую майку.
Пора покончить с этой игрой, решаю я.
– Что не мешает мне, глубокоуважаемый Поль, относиться к вам сугубо по-матерински.
Ему незачем знать, что во мне снова проснулась женщина.
Поль молчит; он с удовольствием разглядывает гибкое тело Варепариты.
– Я знаю, – рассеянно бросает он немного погодя.
– Вы многое теряете, – горячусь я, – из-за того, что у вас так мало сыновних чувств.
Гордость помогает мне выиграть бой с бунтующей женщиной.
– Я знаю, – с полным безразличием повторяет он.
Но утром по дороге в школу я дольше обычного брожу под пальмами, без нужды встаю на колени перед малышами, пока приближающиеся шаги Поля не превращают мое беспокойство в нечто иное.
Почему у него такой испуганный вид, когда он заглядывает в мои утренние глаза? Но с какой стати я задаю себе этот вопрос? Я прекрасно знаю, почему мужчина и женщина начинают бояться друг друга. Мне нужно скрыться от его глаз. Он не должен разглядеть во мне женщину, предательницу-женщину. А то у него появится совсем иной страх. Он испугается, что эта хищница разъярится и сотрет его в порошок, как Севен крошит в порошок кусок мела. Хотя Полю как раз нечего бояться. Женщину сторожит надежный тюремщик – привычка, привычка заботиться о младших. Он младший, значит, он в безопасности. Как бы близко ко мне он ни подошел.
Но подобные рассуждения не заставят женщину испариться из его глаз. Испаряется только бренди. Впрочем, все прекрасно, пусть смотрит сколько угодно. Нужно обладать слишком большой душой, огромной душой, чтобы перепрыгнуть через барьер возраста. Ибо через этот барьер можно перепрыгнуть, потому что у Человека нет возраста.
За пальмами дождь чуть слышно падает на землю.
– Как вы себя чувствуете, мадам?
– Не спрашивайте, как я себя чувствую. Я никогда не знаю, что ответить на этот вопрос. – Куда пропала его вчерашняя рассеянность? Что произошло за эту ночь? Наконец-то я освобождаюсь от его взгляда. – Я никогда не знаю, что ответить на этот вопрос, – повторяю я, глядя на свои туфли.
– Что же мне у вас спросить?
– Спросите, о чем я думаю. Так вы скорее что-нибудь узнаете.
– Не хочу.
По-моему, он почувствовал запах моих духов: его щека подергивается, веки трепетно порхают.
– Боже мой, только не говорите, что вы уже взрослый. Я готова принести вам извинения от лица новой расы.
– Я не нуждаюсь в указаниях, что мне говорить.
– Не может быть, разве вы в состоянии сами придумать, что сказать?
– Я могу вам сказать только одно.
Я опускаю голову и чувствую, как из его глаз на меня низвергается голубой поток, бездонный, безграничный, как небо, поток голубизны. В мозгу проносится мысль, что сейчас я услышу стандартную формулу, классическое «Я люблю вас». Прямо сейчас, ранним весенним утром, перед началом занятий, на глазах у малышей, которые вьются вокруг меня и него, под негодующие и радостные возгласы старших детей, которые теснятся вокруг меня, него и малышей, в присутствии пальм и дождя, которые стеной стоят вокруг нас всех. Куда исчезла темная пасть минувшей ночи? Вот он, один из сверкающих мигов, которые я «срываю с ветвей весны», собирая руками и губами нектар смысла жизни, один из тех мигов, которыми я буду упиваться позже, когда мой сломленный дух «поникнет в заточеньи». Я кладу свою уродливую руку на ствол дерева. Теперь дождь проникает уже и под кроны пальм. Я смотрю на опавшие листья, которые так раздражают моего дорогого директора, потом перевожу взгляд на их зеленых братьев. Струи дождя на моем лице, словно пальцы любви. Словно пальцы Поля, если бы не тюремщик, стерегущий меня – женщину. Я его избранница, выстукивает мое сердце. После стольких холодных и голодных лет я снова избранница. Исполненная отваги и уверенности, не только милостью бренди, я поворачиваюсь к Полю. Пусть он произнесет эти слова. Слова не ранят. Я хочу услышать, как он их произнесет, только услышать, больше ничего.
Я улыбаюсь, поднимаю глаза и говорю шепотом:
– Что случилось, мой прекрасный малыш?
– Что я могу сделать для вас, мадам?
– Я хотела... я хотела... вы хотели что-то сказать?
– Только это. Что я могу сделать для вас, мадам?
«Я видела, – пишет Твинни и от избытка чувств с силой нажимает на карандаш, –
Мисс Воронтозов
около гроба. Она
принесла цветы.
Она села рядом с
Пату. Он
начал разговаривать с
Мисс Воронтозов».
В эту пятницу я не хожу по магазинам в обществе блудного сына господа бога – у нас в школе вечер. И всю эту неделю я так поглощена нарядами наших ста пятидесяти детей, разучиванием танцев, репетициями с оркестром и своим приготовительным классом, не говоря уже о судорожных, отчаянных усилиях не запустить ежевечернюю работу над хрестоматиями, что у меня не остается ни времени, ни сил подумать, какое место занимают в моей жизни блудный сын, старший инспектор, его преподобие каноник, Раухия и даже фотография Юджина. За эту фантастическую рабочую неделю нескончаемая битва женщины с учительницей завершается почти полным разгромом женщины, вечно страдающей какими-нибудь сердечными недугами, поэтому, когда предпраздничная суматоха достигает кульминации и я наконец прихожу в сумерках в Дом собраний, в темно-красном вечернем платье, отягощенном отделкой из бархата, непомерно широкими рукавами и воспоминаниями, и в белом меховом жакете, обладающем свойством притягивать руки мужчин, мне тем не менее нет дела ни до одного мужчины. Я учительница с головы до пят, строгая учительница.
И гордая, несмотря на усталость, и совершенно трезвая. Правда, у меня было желание выпить немного бренди, чтобы набраться храбрости перед вечером, который придется провести с Полем, но бренди, как известно, трудно совместить с музыкой, а для меня работа важнее мужчин. Поэтому я спрятала благословенный хрустальный стаканчик и с ним все свои чувства; я только учительница!
О, как я горжусь собой! Я нужна всем и каждому! Директор не может обойтись без моей музыки и без моего умения справляться с детьми. Несколько десятков коричневых рук щупают мой бархатный подол, сотня языков задает мне вопросы, старшие дети приходят ко мне со своими обидами и спорами – Поль разбивает их на группы для участия в торжественном марше и, когда я усаживаюсь за пианино, где мне предстоит провести два часа, ни одно запавшее в память слово не тревожит мое сердце, ни одно воспоминание о нежном прикосновении не твердит мне о неодолимой воспламеняемости моей души, верхние октавы возвещают начало торжественного марша, призывая всех учеников обручиться со мной на ближайшие два часа, и мужчины перестают для меня существовать.
Но после ужина на сцену поднимается оркестр, дети уступают место взрослым, а я отрываю взгляд от сонных карих глаз у своих колен и вдруг вижу, что блудный сын сгибается надо мной в нелепом поклоне, и в то же мгновенье мои уродливые руки, еще не остывшие от прикосновения к клавишам, взлетают к шее и сжимают ее, чтобы заглушить непривычные удары молоточка в венах. Волна горячей крови безжалостно уносит прочь этот вечер, радость, которую мне подарили дети, и страх перед старшим инспектором. Упорная сосредоточенная работа в классе, победы, одержанные в Селахе, – все позабыто, и, пока я двигаюсь вместе с этим неотразимым сердцеедом, подчиняясь прихотям отрывистой мелодии, пока я держу его за руку и обнимаю за плечи, – пусть мы беспомощно наступаем друг другу на ноги, пусть человек, лишенный чувства ритма, для меня не человек, пусть его дыхание говорит, что во время ужина он наведался в бар за мостом, – я слышу только громовые раскаты иной музыки, звучащей в моей душе, и не вижу рядом никого, кроме извечно голодного мужчины. Втайне от всех, опьяненная радостью, я опускаю в свою копилку еще один миг свершения.