Сосэки Нацумэ - Сердце
— Ты — первая?
— Непременно!
Учитель взглянул на меня. Я рассмеялся.
— Ну, а если я умру первым, что ты будешь делать?
— Что буду делать?
Жена учителя не могла ничего сказать. Повидимому, даже воображаемая только печаль от возможной смерти мужа, и та слегка овладела её сердцем. Но когда она подняла голову, её настроение уже переменилось.
— Что буду делать? Что ж! Тут ничем не поможешь! День и час нам неведом!
Она произнесла это шутливым тоном, обращаясь специально в мою сторону.
XXXV
Собравшись было уже встать, я вновь опустился на сиденье и оставался у них до самого конца разговора.
— А как ты полагаешь? — спросил у меня учитель.
Конечно, не мне было разрешать вопрос о том, умрёт ли раньше учитель или его жена. Я в ответ только рассмеялся.
— Мы не знаем, сколько проживём? Для меня уж и этого много! Делать нечего. Мы ведь появляемся на свет с заранее определённым нам сроком жизни. Вот батюшка и матушка мужа умерли, представьте себе, почти в одно время.
— В один и тот же день?
— Может ли это быть, чтоб даже в один день?..
— Почти в один и тот же день. Умерли один вслед за другим.
Эти сведения были новы для меня. Я удивился.
— Почему же они так умерли в одно и то же время?
Жена учителя собралась было мне ответить, но учитель перебил её:
— Оставь эти разговоры!.. Они вовсе не интересны.
Учитель нарочно хлопал своим веером, который он держал в руках. Затем он обратился к жене:
— Сидзу! Если я умру, этот дом я оставлю тебе.
Жена рассмеялась.
— Кстати может быть, и землю?
— Земля — чужая. Её отдать не могу, но вместо неё отдаю тебе всё, что здесь есть.
— Покорно благодарю! А что я буду делать с этими книгами, где строчки идут справа налево?
— Продай букинисту.
— Сколько же с него взять?
Учитель не ответил — сколько, но его мысль никак не расставалась с вопросом о смерти. При этом он твёрдо верил в то, что умрёт раньше жены. Сначала жена отвечала ему шутливо, но потом, незаметно для себя, сердце чувствительной женщины сжалось болью.
— „Когда я умру... Когда я умру“... — твердите только одно. Это дело будущего. Поэтому оставьте, пожалуйста, своё „когда я умру...“ Это не к добру; ведь я сделаю — если вы умрёте — всё так, как скажете... Чего же ещё?
Учитель повернулся в сторону сада и засмеялся, но прекратил этот неприятный для жены разговор. Я также, видя, что уж поздно, поднялся с места. Учитель с женою вышли меня проводить до передней.
— Берегите больного, — сказала она.
— Значит, до сентября? — промолвил учитель.
Распрощавшись с ними, я шагнул за порог двери. Между передней и наружными воротами стояло большое тенистое дерево. Оно простирало в ночную темноту свои ветви, как бы желая задержать меня. Сделав два-три шага, я при виде этих ветвей, покрытых темнеющими листьями, представил себе грядущую осень с её цветами и благоуханием. Я всегда вспоминаю жилище учителя и это дерево вместе, в моём сердце они неотделимы друг от друга. Неожиданно я остановился под этим деревом и подумал о будущей осени, когда я вновь переступлю порог дома учителя. И как раз в этот момент электрическая лампочка в передней, блестевшая через входную раму, сразу погасла. Повидимому, учитель с женою вошли во внутреннее помещение. Оставшись один, я вышел наружу. Я не отправился сразу же к себе в пансион. Мне нужно было сделать некоторые покупки перед отъездом на родину. Кроме того, необходимо было пройтись после обильного угощения, и я направился к модным улицам. На улицах только начиналось вечернее движение. Повсюду гуляли мужчины и женщины — по виду без особого дела, — и среди них я повстречался с одним субъектом, с которым вместе получал сегодня диплом. Он почти насильно затащил меня в бар. И там мне пришлось, точно пена на пиве, выслушать все его разглагольствования. Когда я вернулся к себе, было уже за полночь.
XXXVI
На следующий день, несмотря на жару, я отправился покупать то, о чём меня просили. Когда я получал в письмах заказы, мне это казалось пустяками, но теперь, когда наступил момент покупки, меня это сильно обременяло. Сидя в трамвае и отирая пот, я с ненавистью думал о тех деревенских обитателях, которые не считаются ни с временем других, ни с их хлопотами.
Я не имел намерения всё это лето провести без дела. Я заранее распределил всё то время, которое пробуду дома, и для того, чтобы его использовать, мне нужно было достать необходимые пособия. Я решил потратить полдня в книжном магазине Марудзэн. Стоя перед полками, заполненными книгами из областей, близко соприкасавшихся с моей специальностью, я проходил, рассматривая книгу за книгой, от одного конца к другому.
Из всех покупок меня больше всего затрудняли женские вышитые воротнички. Спросишь приказчика, он вытащит сколько угодно, но что выбрать, какой купить, — я был в полном замешательстве. К тому же и цена была очень неопределённая. Думаешь — дёшево, спросишь — оказывается очень дорого. Думаешь — дорого и даже не спрашиваешь, а оказывается наоборот, — совсем дёшево. При этом, сколько ни сравниваешь их друг с другом, из-за чего здесь разница в цене, — не поймёшь. Я совершенно растерялся и мысленно раскаивался, что не попросил об этом жену учителя. Я купил себе кожаный чемодан. Конечно, это был плохой, японской работы чемодан, но его металлические части ярко блестели, и этого было довольно, чтобы поразить деревенских. Покупка чемодана была заказана матерью. Она специально писала мне в письме, чтобы я, как только кончу, обязательно купил чемодан и привёз в нём все подарки домой. Я рассмеялся, когда читал эти строки. Стремления матери были мне не то что непонятны, но казались смешными.
Как я и говорил, прощаясь, учителю и его жене, на третий день я выехал из Токио и направился к себе на родину. В течение всей зимы учитель всячески обращал моё внимание на болезнь отца, но я, которому надлежало больше других об этом беспокоиться, почему-то не очень волновался. Скорее я жалел мать, представляя её после смерти отца. Выходило так, словно там где-то, в глубине души, я уже решил, что отец умрёт. И в письме брату, жившему на о. Кюсю, я писал, что надежд на выздоровление отца нет.
„Если ты можешь устроиться со своей службою, постарайся как-нибудь хоть нынешним летом повидать отца“ — писал я ему.
Я даже прибавил чувствительную фразу о том, что оба старика в деревне скучают, и мы, дети, должны им особенно сочувствовать. Я писал то, что в действительности мелькало у меня в душе. Но мои чувства во время письма и то, что я чувствовал после этого были совершенно различны.
Сидя в поезде, я размышлял об этом противоречии. И, размышляя, решил, что я легко изменчивый в настроении, легкомысленный человек. Мне стало неприятно. Я опять вспомнил учителя и его жену. Мне особенно припомнился тот разговор, когда он, три дня тому назад, во время обеда, обратился к ней с вопросом:
— Кто из нас умрёт раньше?
Я про себя повторил этот вопрос, — это разговор, который возник в тот вечер у учителя с женою. И подумал, что никто бы не смог с уверенностью на этот вопрос ответить. Но даже если бы и известно было, кто из них умрёт раньше, что стал бы делать учитель? Что стала бы делать его жена? И ему и ей не оставалось бы ничего другого, как продолжать прежний образ жизни (то, чего не смог бы сделать я, дожидаясь у себя в семье приближающейся смерти отца). И человек показался мне таким тленным и жалким! И жалкой показалась мне его беспомощность и то легкомыслие, с которым он рождается на свет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: РОДИТЕЛИ И Я
I
По приезде домой я убедился, что, сверх ожидания, здоровье отца не особенно изменилось сравнительно с тем временем, когда я его видел последний раз.
— А, приехал! Курс кончил? Вот и прекрасно! Подожди немножко, сейчас пойду умоюсь.
Отец как раз был в саду и что-то там делал. На нём была старая соломенная шляпа, сзади которой для защиты от солнца был привязан грязноватый платок. Отец направился к колодцу позади дома.
Окончание высшей школы, по моему мнению, была вещь весьма обычная для каждого человека, и я был очень тронут тем, что отец радуется этому больше, чем я думал.
— Вот хорошо, что кончил!
Отец несколько раз повторил эти слова. Я мысленно сравнил эту его радость с тем выражением лица, которое было у учителя, когда он вечером в день акта у себя за столом поздравил меня. И этот учитель, устами меня поздравлявший, а в душе свысока на это окончание взирающий, показался мне куда достойнее, чем отец, который радовался моему окончанию, как чему-то необычайному, более, чем оно этого заслуживало. И мне стал, в конце концов, неприятен этот провинциализм, это проявление необразованности отца.
— В том, что я окончил курс, нет ничего замечательного. Каждый год кончают курс сотни народу, — в конце концов заметил я. Лицо отца приняло странное выражение.