Ромен Роллан - Жан-Кристоф. Книги 1-5
— Я займусь этим. Сегодня же. Сегодня же вечером, — пообещал Кон. — Даже сейчас. Можете быть спокойны.
Кристоф не отставал:
— Когда же вы дадите мне знать?
— Завтра… завтра… или послезавтра.
— Отлично. Я завтра к вам зайду.
— Нет, нет, — поспешно перебил его Кон. — Я сам извещу вас. Не беспокойтесь…
— Помилуйте, какое же беспокойство! Наоборот! Ведь пока что мне в Париже нечего делать.
«Черт!..» — подумал Кон.
— Нет, — произнес он вслух, — лучше я вам напишу. Вы меня не застанете в ближайшие дни. Дайте мне ваш адрес.
Кристоф продиктовал адрес.
— Великолепно. Я вам завтра напишу…
— Завтра?
— Завтра. Можете положиться на меня.
Он вырвал свою руку из рук Кристофа и скрылся.
«Уф! — отдувался он. — Вот надоел!»
Придя в контору, он предупредил швейцара, что его не будет на месте, когда бы к нему ни явился «немец». Через десять минут он уже позабыл о Кристофе.
Кристоф вернулся в свою конуру. Он расчувствовался. «Добрый малый! — думал он. — Как я был несправедлив к нему! И он на меня ничуть не сердится!»
Его мучили угрызения совести; он чуть было не написал Кону, как ему тяжело теперь, что он плохо судил о нем в школьные годы и не испросил у него прощения за прошлые обиды. У Кристофа даже слезы навернулись на глаза. Но написать письмо ему было труднее, чем партитуру, и, выругав раз десять чернила и перо, действительно дрянные, перемарав, исчеркав и изорвав четыре или пять листов бумаги, он потерял терпение и послал все и вся к черту.
Было еще рано, но Кристоф так устал от тяжелой ночи и утренней ходьбы по городу, что задремал тут же, на стуле. Очнулся он лишь под вечер, сразу же лег в постель и проспал двенадцать часов подряд.
На другой день он уже с восьми часов утра стал ждать обещанного ответа. В аккуратности Кона он не сомневался. Он не уходил ни на минуту из дому, решив, что Кон зайдет, быть может, в гостиницу по дороге на службу. Боясь отлучиться, он около двенадцати часов велел подать себе завтрак из кухмистерской, что помещалась внизу. Потом снова стал ждать, в полной уверенности, что Кон заглянет к нему по пути из ресторана. Он шагал по комнате, садился, опять принимался шагать, бросаясь к двери каждый раз, когда на лестнице раздавались шаги. У него даже не было желания прогуляться по Парижу, чтобы убить время. Он прилег на кровать. Мысль его постоянно возвращалась к старушке матери, которая одна только о нем и думала. Он чувствовал к ней беспредельную нежность и укорял себя за то, что покинул ее. Но он не стал ей писать. Он ждал, когда можно будет порадовать ее вестью о том, как он устроился. Несмотря на глубокую взаимную любовь, ни ей, ни ему не пришло бы в голову писать, просто чтобы выразить друг другу свои чувства, — письма ведь существуют для того, чтобы сообщать об определенных событиях и вещах. Закинув руки за голову, Кристоф лежал и мечтал. Хотя комната выходила во двор, гул Парижа нарушал тишину: даже дом сотрясался. Снова пришла ночь, а письма все не было.
Опять наступил день, во всем похожий на вчерашний.
На третий день Кристоф, доведенный чуть не до безумия этим добровольным заключением, решил выйти на улицу. Но Париж с первого же вечера внушил ему инстинктивное отвращение. У Кристофа не было ни малейшего любопытства, никакого желания осматривать Париж; поглощенный заботами о собственной жизни, он не находил удовольствия в наблюдении жизни других людей, и эти воспоминания о прошлом, памятники города, оставляли его равнодушным. Едва очутившись на улице, он почувствовал такую тоску, что, вопреки принятому решению, отправился к Кону не через неделю, а тут же.
Предупрежденный швейцар сказал, что г-н Гамильтон уехал из Парижа по делам. Это было неожиданным ударом для Кристофа. Заикаясь, он спросил, когда же г-н Гамильтон вернется. Швейцар наобум ответил:
— Дней через десять.
Кристоф вернулся домой в полном унынии и все следующие дни просидел взаперти. Он никак не мог снова взяться за работу. С ужасом заметил он, что его скромные капиталы — немножко денег, которые прислала ему мать, бережно завернув их в платок и спрятав на дно чемодана, — быстро тают. Кристоф посадил себя на самую строгую диету. Только раз в день спускался он обедать в кабачок, где быстро приобрел среди посетителей известность под кличкой «пруссак» или «кислая капуста». Сделав над собою невероятное усилие, написал он письма двум-трем французским композиторам, смутно знакомым ему по имени. Один из них умер уже десять лет назад, В почтительных выражениях Кристоф испрашивал у них аудиенции. Орфография письма была самая фантастическая, а слог уснащен причудливыми построениями и церемонными обращениями, обычными в немецком языке. Адресовал он свои послания «Во дворец Французской Академии». Единственный прочитавший это произведение адресат только весело посмеялся над ним в кругу приятелей.
Через неделю Кристоф опять явился в издательство. На сей раз ему посчастливилось. Он встретился на пороге с выходившим Сильвеном Коном. Кон сделал гримасу, увидев, что его застигли врасплох, но Кристоф был так рад, что ничего не заметил. По своему раздражающему обыкновению, он схватил Кона за обе руки и весело спросил:
— Вы уезжали? Хорошо съездили?
Кон кивнул, но гримаса не сходила с его лица. Кристоф продолжал:
— Я заходил, вы знаете… Вам передавали, не правда ли? Ну, что нового? Вы говорили обо мне? Что же вам сказали?
Кон хмурился все больше. Кристоф был удивлен его натянутостью: перед ним стоял как будто совсем другой человек.
— Я говорил о вас, — сказал Кон, — но ничего еще не знаю, все было некогда. Я был страшно занят с тех пор, как видел вас. Дел выше головы. Не знаю, как справлюсь. Совсем одолели. Кончится тем, что я свалюсь.
— Вы нехорошо себя чувствуете? — с участливой тревогой спросил Кристоф.
Кон лукаво покосился на него и ответил:
— Да, очень нехорошо. Уже несколько дней со мной что-то творится. Сильно нездоровится.
— Ах, боже мой! — воскликнул Кристоф, беря его под руку. — Так полечитесь хорошенько. Вам нужно отдохнуть. Как я браню себя за то, что наделал вам столько хлопот! Надо было сказать мне. А что с вами такое?
Он так чистосердечно принял на веру коварную выдумку Кона, что тот, веселясь в душе, был обезоружен этим забавным простодушием. Ирония — излюбленная забава евреев, но в Париже немало и христиан, которые в этом отношении — настоящие евреи, и посему они в высшей степени терпимы к тому, кто им докучает, — даже к врагам, если те доставляют им случай поупражняться на их счет в иронии. К тому же Кон не был нечувствителен к вниманию, которое Кристоф проявил к его особе. У него явилось желание оказать Кристофу услугу.
— Мне пришла в голову блестящая мысль, — сказал он. — В ожидании уроков не согласились бы вы поработать для музыкального издательства?
Кристоф с готовностью согласился.
— Я придумал, как помочь вам, — сказал Кон. — Я близко знаком с одним из владельцев крупной музыкальной фирмы Даниэлем Гехтом. Я вас представлю; может быть, для вас найдется там работа. Я ведь, как вы знаете, ничего в этом деле не смыслю. Но Гехт знаток в музыке. Вы легко столкуетесь.
Они уговорились встретиться на следующий день. Кон рад был отделаться от Кристофа и в то же время облагодетельствовать его.
На другой день Кристоф зашел за Коном в контору издательства. По его совету он захватил с собой несколько своих произведений, чтобы показать Гехту. Они застали Гехта в музыкальном магазине возле Оперы. Гехт не шевельнулся при их появлении, холодно протянул два пальца Кону, вовсе не ответил на церемонный поклон Кристофа; затем, по просьбе Кона, перешел с ними в соседнюю комнату. Он не предложил им сесть и сам остался стоять, прислонившись спиной к нетопленному камину и устремив глаза в потолок.
Даниэль Гехт был сорокалетний мужчина резко выраженного финикийского типа, высокий, тщательно одетый, с умным и неприятным выражением холодного лица, хмурым взглядом, черными волосами и длинной четырехугольной бородой, как у ассирийских царей. Он почти никогда не смотрел в лицо собеседнику, разговаривал грубо, ледяным тоном, что действовало как оскорбление, даже когда он просто здоровался. Эта дерзость была скорее напускной. Конечно, в ней сказывался его презрительный нрав, но еще больше — его скованность и даже какая-то автоматичность. Евреи этого типа не редкость, и общественное мнение не склонно щадить их, расценивая как нахальство эту оскорбительную резкость, тогда как часто она является лишь следствием неизлечимой физической и душевной неуклюжести.
Сильвен Кон представил своего протеже с шутливой торжественностью, расточая похвалы его таланту. Смущенный таким приемом, Кристоф неловко переминался с ноги на ногу, держа в руках шляпу и рукописи. Когда Кон умолк, Гехт, до этой минуты как будто и не подозревавший о присутствии Кристофа, пренебрежительно оглянулся на него и, тут же отведя глаза, сказал: