Анатоль Франс - 2. Валтасар. Таис. Харчевня Королевы Гусиные Лапы. Суждения господина Жерома Куаньяра. Перламутровый ларец
— Герцог добросердечен, — говорил он. — Я воспел его добрые дела в стихах; и не скажу, чтобы я ими оставался недоволен. Вы знаете имение Пюибонн? Нет! Восхитительное место отдыха. Мои стихи познакомят вас с его красотами. Я вам их прочту.
Прелестный дол, спокойствия приют,
Где дремлет зелень рощ, где чистою волною
Ручьи медлительно текут,
Свой рокот сладостный весною
Сливая с трелью соловья.
Как сердце трогает краса полей живая!
Как с буком у ручья люблю шептаться я,
Нежнейшим именем дриаду называя!..
Прекрасных мест владелец — Пюибонн.
Укрылось вместе с ним здесь, в замке, средь покоя
Добро, творимое его благой рукою,
И счастье чувством возвышает он.
Здесь учит Пюибонн пастушек шаловливых
Под вязами играть, а иногда
И сам он в плясках их участвует игривых
И дарит им свои стада.[312]
Я был изумлен. В Лангре мне не доводилось слышать ничего столь изысканного, и я понял, что в воздухе Парижа есть нечто, чего нет нигде более.
После обеда я пошел осматривать знаменитые парижские памятники архитектуры. Гений искусств в течение двух веков расточал свои сокровища на прославленных берегах Сены. Мне же знакомы были лишь готические замки и соборы, мрачность и суровость которых навевает грустные мысли. В Париже, впрочем, сохранилось несколько таких варварских зданий. Кафедральный собор, что высится в старинной части города, свидетельствует нарушением пропорций и смешением стилей о низкой архитектурной культуре той эпохи, в которую он был воздвигнут. Парижане прощают ему его безобразие ради его древности. Отец Феваль имел обыкновение говорить, что все древнее достойно уважения.
Но совершенно иное впечатление оставляют памятники утонченного века! Цельность архитектурного замысла, гармоническое соотношение частей, широкое применение колонн всех ордеров, наконец красота ансамбля, возрождающего классические формы, — вот отличительные качества блистательных творений зодчих нового времени. Образцом художественной композиции, достойным Франции и ее королей, является колоннада Лувра. Ах, какой это город — Париж! Г-н Милль побывал со мной в театре, где прекраснейшие актрисы посвящают свой голос и свое чарующее мастерство гению Моцарта и Глюка. Более того! Он водил меня в Люксембургский сад, где я видел Рейналя, гулявшего с Дюссо[313] под кущами вековых деревьев. О мой высокочтимый ректор, о мой наставник, мой отец, о господин Феваль! Зачем вы не были свидетелем радости и душевного волнения вашего ученика, вашего сына!
Целые шесть недель я вел самый приятный образ жизни. Все вокруг меня предрекало возврат золотого века, и я уже грезил о колеснице Сатурна и Реи[314]. Утром я переписывал письма под началом г-на Милля. Хороший товарищ был этот г-н Милль! А какой весельчак, какой любезник! И ветреный, как зефир!
После обеда я обязан был прочесть несколько страниц из Энциклопедии[315] и затем мог располагать собою до следующего утра. Однажды вечером мы с г-ном Миллем пошли ужинать в Поршерон. Женщины с трехцветными лентами на чепцах стояли у дверей кабачков с корзинами цветов. Одна из них подошла ко мне и, взяв меня за руку, сказала:
— Вот вам, сударь, букет роз!
Я покраснел и не нашелся что ответить. Но г-н Милль, знавший парижские нравы, мне сказал:
— Нужно уплатить за розы шесть су и сказать какую-нибудь любезность хорошенькой девушке.
Я сделал и то и другое; затем я спросил г-на Милля, считает ли он эту цветочницу порядочной особой. Он отвечал, что все можно предположить, но в отношении женщины всегда должно быть учтивым! С каждым днем я все больше привязывался к милейшему герцогу де Пюибонну. Это был прекраснейший человек, чрезвычайно простой в обращении. Он думал, что, только отдавая всего себя людям, можно что-то им дать. Он жил как самый обыкновенный человек, считая, что роскошь богачей равносильна краже у бедняков. Он был неистощим в делах милосердия. Я слышал, как он однажды сказал:
«Что может быть отраднее труда на благо ближнего! Пусть это выразится в насаждении каких-либо полезных деревьев или в прививке черенка к дикой яблоне в лесу, плоды которой в будущем утолят жажду путника, сбившегося с дороги».
Доброжелательный вельможа занимался не только филантропией. Он усердно трудился над составлением новой конституции королевства. Будучи депутатом Учредительного собрания от дворянского сословия, он вместе с Малуэ и Станиславом Клермон-Тоннером[316] заседал в рядах поклонников английской свободы, именуемых монархистами. И хотя эта партия, казалось, была уже обречена, все же его влекло к гуманнейшей из революций, на которую он горячо уповал. Мы разделяли его энтузиазм.
Несмотря на многие тревожные признаки, мы пребывали в восторженном состоянии духа еще в течение целого года. В первые дни июля я сопровождал г-на Милля на Марсово поле. Там двести тысяч человек всех сословий — мужчин, женщин, детей — своими руками воздвигали алтарь, перед которым они должны были принести обещание жить или умереть свободными. Парикмахеры в синих куртках, водовозы, аббаты, угольщики, капуцины, девицы из Оперы в платьях, разубранных цветами, с лентами и перьями в прическах, сообща вскапывали священную землю родины. Какой пример братства! Мы видели, как Сийес и Богарне дружно везли тачку[317]; мы видели, как отец Жерар подобно древнему римлянину, который, выходя из сената, брался за плуг, лопатой рыл землю[318]; мы видели, как работала целая семья: отец киркой разбивал каменья мостовой, мать насыпала камни в тачку, а дети поочередно подвозили их к месту работ, в то время как малыш, сидя на руках у девяностотрехлетнего деда, лепетал: «Дело пойдет! Дело пойдет!» Мы видели, как в полном составе шли садовники, держа лопату на плече, увенчанную пучками салата и маргариток. Многие корпорации проходили с музыкантами во главе; печатники несли стяг, на котором было написано: «Книгопечатание — знамя свободы!» Затем шли мясники. На их штандарте был изображен большой нож, и под ним надпись: «Трепещите, аристократы, мясники идут!»
И даже это казалось нам братством.
— Обье, друг мой, брат мой! — восклицал г-н Милль. — Я чувствую прилив поэтического вдохновения! Я сочиню оду и посвящу ее вам. Слушайте:
Ты видишь, друг, — толпой огромной
Бежит народ со всех сторон:
То Франции любимец скромный,
Рабочий люд, в лесу знамен.
Он к алтарю Отчизны милой
Приносит чистую любовь,
Ей будет верен до могилы
И ей отдаст до капли кровь!
Господин Милль с жаром произнес эти стихи; он был мал ростом, но любил широкие жесты. Платье на нем было амарантового цвета. Все эти обстоятельства привлекали к нему внимание, и, когда он прочел последнюю строфу, вокруг него образовалась кучка любопытных. Ему рукоплескали. Вне себя от восторга, он продолжал:
Открой глаза, наполни сердце
Величественным этим днем…
Но едва он произнес последний стих, какая-то дама в большой черной шляпе с перьями бросилась в его объятия и прижала его к косынке, повязанной у нее на груди.
— Как это прекрасно! — воскликнула она. — Позвольте вас расцеловать, господин Милль!
Капуцин, стоявший в кругу зевак, опершись подбородком на ручку заступа, захлопал в ладоши при виде столь горячих поцелуев. Тогда молодые патриоты, окружавшие капуцина, смеясь, толкнули его в объятия дамы, которая расцеловала и его при веселых возгласах толпы. Г-н Милль целовал меня, я целовал г-на Милля.
— Прекрасные стихи! — восклицала дама в большой шляпе. — Браво, Милль! Ну, прямо — Жан-Батист![319]
— Помилуйте, — возражал г-н Милль из скромности, склонив голову к плечу и покраснев, как наливное яблоко.
— Да, настоящий Жан-Батист! — повторяла дама. — Надобно спеть эти стихи на мотив «Ты не завидуй канарейке…»
— Вы слишком любезны, — отвечал г-н Милль. — Позвольте, мадам Бертемэ, представить вам моего друга Пьера Обье, прибывшего из Лимузена. Достойный молодой человек скоро станет настоящим парижанином.
— Дорогое дитя, — сказала в ответ г-жа Бертемэ, пожимая мне руку, — приходите к нам. Приведите его, господин Милль. По четвергам мы музицируем. Вы любите музыку? Но что за вопрос? Надо быть отъявленным варваром, чтобы не любить музыки. Приходите в будущий четверг, господин Обье; моя дочь Амелия споет вам романс.
Говоря так, г-жа Бертемэ указала на молодую девушку, причесанную на греческий манер и одетую в белое; ее белокурые волосы и голубые глаза показались мне восхитительными. Кланяясь ей, я покраснел. Но она словно не заметила моего смущения.