Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость
В пору создания „Ругон-Маккаров“ Золя, придерживаясь позитивистской философии, склонялся к вульгарному материализму, впрочем, преодолевая в значительной мере его ограниченность в своей художественной практике. В 90-х годах все более отчетливо вырисовывается идеализм Золя во всем, что касается проблемы исторического прогресса. Со все большей энергией и настойчивостью высказывается им уверенность в решающей роли идей и убеждений для развития общества. Для Золя это не означало разрыва с прежними позитивистскими концепциями. Позитивистская философия изображала исторический прогресс идеалистически, как движение по стадиям, определяемым господством того или другого типа мировоззрения. После „религиозной“ и „метафизической“ стадий должна, в результате эволюционного развития, наступить „научная“ стадия и вместе с ней счастливая пора человечества.
Золя пропагандирует именно эти идеи, дополняя их прогнозами в духе утопического социализма. Следует, однако, видеть, что, разделяя идеалистические заблуждения позитивизма, Золя взял у него и развил то лучшее, прогрессивное, что в нем содержалось: прославление научного познания мира и призыв к изменению социальной действительности на основе требований разума и науки (все то в учении позитивизма, что предопределило его соскальзывание к агностицизму — привязанность к поверхности явлений, недоверие к попыткам проникнуть в их сущность, — в творчестве Золя практически не сказалось). Именно поэтому Золя оказывается также наследником традиций французского просветительства XVIII века.
Очевидно, что на пороге империалистической эпохи, в обстановке все большего обострения классовой борьбы между буржуазией и пролетариатом, в пору широкого распространения марксистского учения, идейный замысел серии „Четвероевангелие“ был анахроничным, утопическим и даже наивным. Сама ее конструкция представляет собой априорно заданную схему, не опирающуюся на реальное соотношение явлений действительности, а диктуемую исключительно идеалистическими представлениями автора о неких главных моральных принципах, якобы имеющих решающее значение для переустройства общественной жизни. Единство предыдущих серий и их членение на отдельные романы определялось объективным их содержанием (различные „участки“ современного общества в „Ругон-Маккарах“, разновидности идеологий, доктрин и форм социально-политической практики в „Трех городах“). Романы же „Четвероевангелия“ уже по своему замыслу оказывались в какой-то мере иллюстрациями отвлеченных идей-принципов. Их иерархическое соподчинение, которое должно было обеспечить взаимосвязь между романами и непрерывность все расширяющейся картины будущего благополучия (от семьи до всего человечества), также является условным, надуманным. Стройность плана „Четвероевангелия“ достигается искусственными построениями абстрактно-умозрительного характера. Именно в силу этого между романами последней серии Золя и нет той внутренней органической взаимосвязи, которая скрепляла романы двух других серий, хотя и в них каждая книга могла жить своей самостоятельной, не зависящей от других жизнью.
Сам Золя сознавал, что на идейном замысле его новой серии лежит печать утопизма. В письме к Октаву Мирбо от 29 сентября 1899 года он отмечает слабости первого романа серии и обещает в последующих романах подробно показать условия возрождения человечества. Но за этими уверенными высказываниями сразу же следует извиняющаяся оговорка: „Все это довольно утопично, но что вы хотите? Вот уже сорок лет, как я только и делаю, что анализирую; можно же позволить себе на старости лет немного и помечтать“.
Рассматривая замысел „Четвероевангелия“ в целом, мы отчетливо видим прекраснодушно-идеалистический характер проповеди переустройства мира без социальной революции. Однако, при всех ошибках и заблуждениях Золя, нельзя не поставить ему в заслугу искреннюю преданность гуманистическим и просветительским идеалам и энергичное их утверждение в противовес расцветавшей уже в то время человеконенавистнической идеологии.
Становясь на путь утопических прогнозов, Золя вовсе не перестал преклоняться перед наукой. Напротив, будущее рисовалось ему как полное ее торжество. Однако прежде он стремился построить на „научных основах“, как он их понимал, само литературное творчество. Теперь же о „научном“ или „экспериментальном“ романе больше не могло быть и речи. С изменением задачи меняется самый художественный метод. Золя сознательно отказывается от „объективности“ повествования, составлявшей важнейший признак натуралистического романа.
В записи 1897 года, когда серия „Евангелий“ только задумывалась, Золя уже отчетливо формулирует сущность своей новой манеры. В разделе этого первоначального плана с подзаголовком „Преимущества“ он пишет: „Я буду вести повествование во всех трех томах от лица Жана, и этого достаточно, чтобы обновить мою форму. Так можно избегать имперфекта, употреблять чаще всего изъявительное наклонение и сделать допустимыми всевозможные мечты и душевные излияния. Таким образом я смогу удовлетворить свою потребность в лиризме, отдаться во власть своей фантазии, позволить своему воображению совершать любые скачки в область мечты и надежды“. И далее: „Все это должно быть основано на науке, это мечта, которую санкционирует наука. Я особенно доволен тем, что смогу переменить свою манеру, полностью отдаться своему лиризму и своему воображению“.
В дальнейшем, задумав образы четырех братьев-„евангелистов“, Золя отказался от мысли вести повествование от первого лица, но это не помешало ему осуществить ту реформу своего писательского метода, которую он наметил ранее.
Крупнейший мастер реалистического романа, Золя отлично понимал законы, определяющие интерес книги для читателя. Справедливо считая, что жизненность содержания, драматическая напряженность действия — непременные условия привлекательности и успеха романа, Золя был весьма озабочен тем, чтобы придать своему замыслу художественную действенность. Он предвидел трудности, которые должны были перед ним возникнуть. В подготовительной записи 1897 года читаем: „Опасности. — Наскучить публике, создать искусственное, мертвое произведение, — поскольку я выйду за пределы реальной жизни, подлинной правды. Ничто так не расхолаживает, как слишком затянувшиеся фантазии и обилие символов. „Икарию“ [5] читать невозможно. А мечта о всеобщем братстве вызывает улыбку. И вот это-то и есть то серьезное препятствие, которое заставило меня некоторое время колебаться, стоит ли вообще предпринимать этот большой труд; и если я решил все же за него взяться, так именно из-за того, что опасность привлекает меня и что в этой новой, ненадежной форме может осуществиться обновление моей манеры. Но я должен быть постоянно начеку и сделать все возможное, чтобы придать жизненность моим романам, особенно второму и третьему. Надо, чтобы развитие фабулы воспроизводило движение живой жизни, движение очень интенсивное. Привлечь интерес публики — вот чего я хочу. Надо, чтобы мои романы были обращены не только к образованным людям: они должны волновать женщин. Поэтому необходимы драматизм и чувствительность — и притом удесятеренной интенсивности“.
Золя действительно искал путей к оживлению повествования, но миновать те опасности, которые он сам же предвидел, ему все же до конца не удалось.
Прославление буйного, ничем не сдерживаемого цветения биологической жизни, восхваление физического здоровья и гармонического единства человека с природой издавна составляло положительную основу философии Золя. В наиболее развернутом виде представала она в „Проступке аббата Муре“ и в „Докторе Паскале“. В конце 90-х годов из темы „жизни“ в творчестве Золя вырастает тема „плодовитости“.
Пропаганда деторождения, которой решил заняться Золя, была не только логическим развитием идеи „неудержимого жизненного потока“. Она была связана с развернувшимся за некоторое время до того широким обсуждением весьма актуальных для тогдашней Франции проблем народонаселения.
На протяжении ряда десятилетий во Франции подвизалось значительное число мальтузианцев, последователей английского экономиста Мальтуса, опубликовавшего в 1798 году книгу „Опыт о законе народонаселения“, в которой формулировалась мысль о том, что на земле всегда имеется избыток населения и потому всегда будут царить нужда, нищета, бедность и безнравственность. Со времени своего возникновения мальтузианская концепция представляла собой попытку обелить капитализм, переложить на самих трудящихся ответственность за их нищету. Поскольку в росте народонаселения Мальтус и его последователи видели главную причину общественных бедствий, их теория приобрела отчетливо выраженный человеконенавистнический характер. По словам Маркса, она была „самым откровенным провозглашением войны буржуазии против пролетариата“[6].