Иннокентий Федоров-Омулевский - Проза и публицистика
Седанов снова приподнял рукой стоявшую передо мной кружку и на минуту умолк, видимо, сильно растроганный.
– Да, брат! вдвойне сокровище: и но работе, и по чувству...– выговорил он наконец с навернувшимися слезами на глазах.
С минуту и мы все молчали.
– Достань-ка, Олюшка, коньяку,– обратился вдруг хозяин к жене,– это меня всегда взволнует.
Он налил из поданного ему графина чуть наполовину чайного стакана и выпил залпом.
– Ведь, кажется, сколько я понял из ваших слов, этот художник и теперь здесь? – полюбопытствовал я.
– Вот, вот... в том-то, брат, и штука вся,– сказал Седаков, покачав головой,– это у меня большой служебный грех, да и рискую я страшно. Жалко нам стало с женой гнать такого талантливого арестантика в лапы каторги, посоветовался я кое с ком, заручился свидетельством лекаря, да вот и по сие время вожусь с моим грехом: отписываюсь и все рапортую Окунева больным при смерти: у него, впрочем, и точно – чахотка. А когда-нибудь до меня доберутся же... Мы даже и запираем-то его теперь только для виду, когда приходит партия, а так он на воле больше, спит с моим казаком и ест с нашего стола: любимец Ольги Максимовны,– добродушно улыбнулся Михаил Кондратьич.
– Он такой кроткий, забитый... пусть бы уже и умер на наших глазах,– тихо и застенчиво, как бы оправдываясь, прибавила от себя хозяйка.
– Вот они какие люди! – выразительно мотнул мне на них головой смотритель.
– Ну, ну!.. перестань! Большое, брат, спасибо тебе, что ты ко мне милого товарища привез, а все-таки сахарной булкой не рассыпайся: какие есть, такие и ладно,– круто оборвал его Седаков и снова обратился ко мне.– Вот вы завтра днем посмотрите наши портреты в зале: ведь они, брат, как написаны? Даже не вывесочными красками, а просто кровельными – вот чем колоды у окон да двери красят. Холст он тоже загрунтовал обыкновенной замазкой; а больше всего горя у нас было с кистями: хорошо, что у жены нашлись горностаевые хвостики, да еще поросячью щетину пустили в дело. Вот, брат, как!
– А нельзя ли будет, Михаил Кондратьич, взглянуть на самого художника? – осведомился я.
– Почему же только "взглянуть", а не познакомиться? – спросил Седаков, и в тоне его голоса проскользнула как будто ирония.– Это можно, это мы, брат, сегодня же устроим... ужо попозже.
II ОРИГИНАЛЬНЫЙ ПОДАРОК НА ПАМЯТЬ
Редко когда я чувствовал себя так хорошо, как в этот вечер, за чайным столом у Седаковых. Мне невольно приходило в голову, что я сижу у самых лучших друзей, где, под несколько шероховатой оболочкой, таятся благороднейшие людские чувства, где жилось и думалось неизменно честно и куда вовсе нет доступа условной нравственности, которая, соблюдая только букву, искажает весь смысл мудреной книги общежития. Да! я именно это чувствовал, и когда мы встали из-за стола, чтобы первйти в гостиную, у меня как будто немного похолодело на душе. Мое впечатление в данную минуту можно было сравнить с тем, какое испытываешь поздней осенью, когда, пригревшись на солнце, вдруг ощутишь на себе резкое дуновение холодного ветра, напоминающее об утраченном лете. Впрочем, это впечатление прошло очень скоро, и новым согревающим лучом явилась Ольга Максимовна, когда, управившись по хозяйству, она опять присоединилась к нашему обществу.
– Я распорядилась сделать пельмени к ужину. Вы ведь, верно, любите пельмени? – ласково прозвучал мне ее мелодический голос.
В искренней беседе время летело незаметно; на этот раз все в ней принимали одинаково живое участие. У меня расспрашивали о петербургских новостях. Седанов передавал интересные случаи из своей скитальческой жизни, смотритель смешил нас юмористическими выходками насчет почтмейстерской семьи, и даже несколько сдержанная хозяйка неоднократно вызывала веселую улыбку на лицах собеседников своими меткими замечаниями. Но сказать откровенно, несмотря на всю чарующую прелесть такого интимного кружка для дорожного человека, я теперь слушал как-то неохотно, отвечал рассеянно: "острожный художник" не выходил у меня из головы, и мне стоило больших усилий не заговорить о нем снова. На счастье, как бы угадав мою мысль, Седаков среди разговора вдруг обратился к жене:
– Э! вот что, Олюша, вели-ка позвать ко мне Антропова: да, я думаю, нам и закусить пора.
Спустя несколько минут в гостиной появилась бравая и статная фигура пожилого сибирского казака.
– Вот что, братец Антропов,– сказал ему Седаков,– маленький чуланчик у нас пустой?
– Пустой-с; там только квашня стоит.
– Ну, это ничего. Приготовь, братец, кусочек охры, ваксы... да ведь ты, впрочем, знаешь: помнишь, как в прошедший раз при лекаре делали? Что еще нужно – у жены спросишь.
– Понимаю-с.
Казак было повернулся, чтоб выйти.
– Постой. Павла Федоровича куда сегодня поместили?
– В одиночную, ваше благородие.
– Так ты его ужо ловким манером переведи к нам в кухню,– смекаешь? Спроси у барыни стакан водки и попотчуй его. Ступай.
Казак вышел.
– Теперь у нас, за дождями, вот уж шестой день партия гостит,– пояснил мне Седаков,– так надо быть осторожнее: тут ведь разные профессора есть. А если моему арестантику не дать предварительно водки, он ужасно стесняется при посторонних, да уж и ловкость у него тогда не та. Пойдемте-ка, господа, червячка заморить.
В столовой весь стол был уставлен закусками, винами и графинчиками с различной домашней наливкой. По лицу хозяина, однако ж, сразу можно было удостовериться, что все это делается от чистого сердца, а не напоказ. Седаков усадил меня рядом с собой и, должно быть, заметив, что я несколько удивился такой роскоши у этапного командира, любовно потрепал меня по плечу.
– Не бойтесь: не ворую,– сказал он весело.– Хорошо, брат, что в прошедшем году дядя догадался мне три тысячи в наследство оставить, а то бы я не мог сегодня прилично угостить старого и дорогого товарища. Мы еще, брат, в заключение спектакля бутылочку-другую и шампанеи дернем: знай наших!
Михаил Кондратьич стал было наливать рюмки, как вдруг спохватился:
– Да постойте-ка, господа, ведь хлеба еще не подано.
– У нас вот одно неудобство, что кухня через двор,– как бы извинилась хозяйка.
Она встала и с усилием дернула за висевший в углу конец веревки, сообщавшейся, вероятно, с кухонным колокольчиком. Вскоре явилась кухарка с тарелкой нарезанного хлеба.
– Павел Федорович на кухне? – спросил у нее Седаков.
– Нету еще; казак за ним пошел.
– Пускай сюда придет, как явится.
С четверть часа времени, которое прошло после того, я сидел как на иголках от нетерпения и любопытства. Наконец уличная дверь скрипнула – и передо мной воочию предстал "острожный художник". Это был человек неопределенных лет, черноволосый, несколько более чем среднего роста, немного сутуловатый; длинные усы и клинообразная редкая бородка подернулись у него проседью: половина выбрита по-арестантски. Хотя смуглый цвет лица отчасти и скрадывал его чахоточную бледность, но характерный лихорадочный блеск больших темно-карих выпуклых глаз ясно свидетельствовал о зловещем недуге. Глаза эти были какие-то особенные, глубокие, выразительные: даже можно сказать, что они составляли всю прелесть лица. Я заметил еще одну особенность: верхняя губа у него с правого боку как-то неприятно вздрагивала, открывая пустое пространство на месте двух выпавших или вышибленных зубов; но уцелевшие зубы были безукоризненной белизны. Во всех движениях художника проглядывала скорее застенчивость, чем робость или несообщительность. Одет он был в серую арестантскую шинель с рукавами, из-под которой выказывалась из груди чистая холщовая рубашка, завязанная у ворота красной тесемкой.
– Ну, что, Павел Федорович? как? здоров ли? – мягко приветствовал его Седаков.– Знаю, что тебе эти дни немного тесненько приходится, да уж делать-то нечего, так пришлось, надо потерпеть. А у меня, брат, сегодня праздник: вот товарищ старый завернул, сто лет не видались...
– Очень приятно-с.
– И желает с тобой познакомиться.
– Очень, очень приятно-с,– повторил арестант.
Голос у него был замечательный: нежный, бархатный какой-то, идущий прямо в душу.
– Садись-ка, брат, с нами да выпей,– пригласил его Седаков, выдвигая вперед свободный стул.
Но прежде чем новый гость успел сесть, я встал и, горячо пожав ему руку, сказал:
– Ваша работа – кружка – целый вечер не выходит у меня из головы, что за мастерская отделка!
– Пустяки-с... главное – без инструмента сделано-с, а то бы и поизящнее можно-с,– ответил он, потупясь, и лихорадочный румянец яркими пятнами заиграл у него на щеках.
Седаков между тем налил рюмки и пригласил всех нас чокнуться.