Иннокентий Федоров-Омулевский - Проза и публицистика
По правде сказать, не тепло и не весело различным "радостям и горестям" ночевать на почтовом дворе, в душных казенных кожаных сумках, в то время когда им следовало бы спешить и спешить, все равно, по важным или не важным причинам, близко либо далеко. Но ведь что же станешь делать! Не втащиться же им, в самом деле, в комнаты смотрителя, у которого в этот достопамятный день есть довольно-таки и своих радостей и горестей. Нетерпеливый, но недогадливый получатель их, поджидая лишний день почту, свалит, конечно, всю вину на распутицу, но как же забавно он ошибается, назвав весьма приятное для каждого получение первого чина – ни для кого не приятной распутицей!
Итак, на Крутологовской станции спит все, что только может дышать и спать. Даже караульный при "поште" – и тот спит, благоразумно рассудивши, что у них "смирно: не пошаливают – не слышно". Лишь изредка перевертывается он на другой бок и лениво чешет спросонья то место, от которого, если оно чешется, по русскому выражению – "голове легче". Да что караульный! Спишь даже ты, бедная, безответная, поистине всеми загнанная, пресловутая русская почтовая лошадь, печально опустив свою морду к овсу, которого тебе, от усталости и изнуренности, даже уж и есть не хочется! Не говоря уж об ямской: к ней если подойти теперь, то можно подумать, что это вовсе не изба, напичканная ямщиками, а какая-то всю ночь работающая фабрика: так дружно, громко и разнообразно храпят там.
Правда, не спит еще пономарь, как-то весьма неопределенно прохаживающийся мимо поповских ворот и, вероятно, припоминающий пение завтрашней обедни; да не спит еще станционный дворовый пес, "ему же несть названия". Это странное имя носит он, впрочем, совершенно законно, ибо им окрестил его однажды сам отец Прокофий, когда ни за что не мог добиться, как действительно зовут эту вислоухую собаку, которую на почтовом дворе всякий кличет по-своему, как кому вздумается. Но только эти два субъекта и бодрствуют,– да и те, вероятно, ненадолго.
И весь этот поголовный мертвецкий сон весьма близко напоминает здесь собою другой, более ужасный сон – сон преждевременной смерти заживо похороненных. Тишина царствует невообразимая. Чутко и долго прислушивается к этой тишине "ему же несть названия" – инда одурь берет его от скуки; но, не уловив ни единого звука, к которому можно было бы придраться по-собачьи, тоскливо поднимает кверху мохнатую морду и воет, да так протяжно, томительно воет, что не спящая в эту минуту попадья, услышав такой пронизывающий душу вой, крестясь, садится на постели и, вспоминая о каком-нибудь давным-давно умершем родственнике, невольно проговаривает вслух:
"Господи Иисусе Христе! К какому же это опять, мои матушки, покойнику-то развылась!"
Может быть, и в самом деле кто-нибудь скоро умрет на Крутологовской станции,– кто знает.
Острожный художник
Очерк из мира забитых талантов
I ОЛОВЯННАЯ КРУЖКА
Был у меня один школьный товарищ, по фамилии Седанов, очень неглупый малый, но большой чудак и добряк, которого я, вскоре по выходе из гимназии, как-то потерял из виду. Оно и немудрено: ему пришлось остаться на родине, коротать неприглядную будничную жизнь, а меня потянуло в неведомую даль, в столицу, за новыми впечатлениями. Правда, изредка мне удавалось слышать о нем кое-что случайно: знал я, например, что он сперва подвизался где-то в качестве столоначальника, потом учительствовал и наконец определился в военную службу юнкером,– но вот и все. Только через много лет я напал на его настоящий след, и вот каким образом.
Это было давно, в одну из моих сибирских поездок, раннею весной, в самую отчаянную распутицу. За бездорожьем и усиленным разгоном лошадей мне предстояло высидеть чуть ли не целую неделю на какой-то убогой станции. На другой же день этого злополучного сиденья, утром, я разговорился с приветливым старичком смотрителем о его станционном житье-бытье, которое, как оказалось, всегда вернее можно было охарактеризовать собственными словами моего собеседника: "просто хоть пропадай со скуки".
– Вот только и отведешь душу, как побываешь раза два в месяц у соседнего этапного командира Седакова. Такие они люди, что, кажется, век бы с ними не расстался! – заключил он восторженно.
– Позвольте!..– встрепенулся я в свою очередь.– Какой это Седаков? как его зовут?
– Михайло Кондратьич, а ее – Ольга Максимовна.
– Не служил ли он раньше в гражданской службе?
– И по гражданской служил, и учителем после был; тоже помаялся на своем веку-то,– пояснил смотритель.
– Ну, так и есть! Знаете ли? ведь это, оказывается, мой любимый товарищ по гимназии,– сказал я, искренно обрадовавшись.– Где же он живет? далеко отсюда? Мне бы гораздо приятнее было, извините, погостить у него, чем у вас: мы с ним сколько лет не видались.
– Вот ведь какой случай, право...– как-то суетливо, даже будто растерявшись, произнес смотритель.
– Далеко ли это отсюда? – повторил я снова, не поняв сразу причины его суетливости.
– Да, живет-то Михайло Кондратьич недалеко, на той вот самой станции, откуда вас сюда привезли. Там, знаете, село большое, так потому и этап; острог-то будет в самом конце, может, видели? А я вот о чем помышляю: какое это ему-то было бы утешенье! Этакого-то дорогого гостя встретить! да еще из Санкт-Петербурга! Мы ведь тут как медведи живем. Эко горе, право!.. насчет лошадей-то.
Старичок на минуту весь углубился в себя, а потом снова засуетился еще больше.
– Стойте-ка!– закричал он вдруг и даже привскочил на стуле.– Есть у меня тут в запасе курьерская троечка... лихая... подь и всего-то двадцать две версты... Эх! да уж куда ни шло: для милого дружка, пословица говорит, и сережка из ушка. Только уж, пожалуйста, и я с вами: не утерпеть мне, лично доставлю.
Я, конечно, был очень рад. Через час мы уже выезжали со станции в легкой смотрительской повозке, захватив с собой только мой небольшой чемоданчик с бельем. Совершенно размокшая от двухдневного дождя, глинистая дорога шла все в гору, колеса то и дело вязли по ступицу, наша "лихая троечка" буквально ползла, и мы эти двадцать две версты ехали более четырех часов.
– Рискую... ей-богу, рискую! – чуть не на каждой версте тревожно уверял меня мой обязательный спутник.– А ну как, да несчастье, да генерал-губернаторский курьер прибежит? Ведь тогда хоть по миру иди и не кажи лучше глаз в почтовую контору. А не могу для Михаила Кондратьича не уважить: вот они какие люди!
Интересуясь школьным приятелем и прежде, теперь я еще больше заинтересовался им и, от нетерпения и любопытства, едва дождался конца пути. Уже вечерело, когда мы завидели первые домики Осиновоколкинской станции или, вернее, села Осиновые Колки, а между тем оно было растянуто на целую версту, и нам еще приходилось сделать ее, чтобы достигнуть этапа. К счастью, здесь пошел уже гораздо более твердый грунт дороги, и кони прибавили шагу.
– Вон и сам майор налицо,– указал мне рукой смотритель, едва мы поравнялись с высоким заостренным частоколом острога, выкрашенным казенною желтой краской.
В самом деле, на невысоком крыльце продолговатого, в виде ящика, и такого желтого деревянного здания стояла коренастая фигура в расстегнутом до рубашки военном сюртуке, без шапки, заслонившая широкой ладонью глаза – должно быть, от отблеска мокрой дороги. В этой фигуре я бы не сразу узнал прежнего товарища: слишком уж он "заматерел", как выражаются иногда охотники о крепко сложенном волке. Лицо землистого цвета сияло, однако ж, прежним добродушием, а широкая улыбка все время держала полуоткрытым рот, точно она запуталась в густых и косматых черных бакенбардах.
– Узнаете меня, Седаков? – крикнул я ему, первым выскочив из повозки.
– Постойте-ка, ну-ка, правое плечо вперед! – густым басом скомандовал мне майор и без церемоний повернул меня в профиль к себе своими сильными, как клещи, руками.– Э! вон оно что: нос-то этот с зарубкой мне памятен. Воистину, брат, следует облобызаться!..
И он радостно назвал меня моей бывшей школьнической кличкой, облапив не хуже сибирского медведя.
Минуту спустя я буквально был на руках внесен товарищем в комнату и в таком забавном виде отрекомендован его супруге. Ольга Максимовна оказалась совсем под стать мужу: высокая, мускулистая, с несколько грубоватыми манерами и почти мужской походкой, она так крепко пожала мне руку, что у меня чуть пальцы не хрустнули.
– Как раз к самому чаю подъехали,– ласково прозвучал в моих ушах ее голос, от которого, судя по фигуре его хозяйки, я уже никак не ожидал той мелодичности и женственной мягкости, какая в нем слышалась.
– Раздевайтесь-ка поскорее, да и будьте как дома. Мы с Мишей попросту любим.
Когда она говорила это, большие темно-синие глаза ее смотрели так искренно, с таким выражением радушия, что совестно было бы даже и подумать о стеснении.