Эрнест Хемингуэй - По ком звонит колокол
— Это я в шутку. Мы и Пабло шутя зовем дон Пабло. И Марию сеньоритой — тоже в шутку.
— Я не люблю таких шуток, — сказал Роберт Джордан. — Во время войны все мы должны называть друг друга по-серьезному — camarada. С таких шуток начинается разложение.
— Для тебя политика вроде бога, — поддразнила его женщина. — И ты никогда не шутишь?
— Нет, почему. Я очень люблю пошутить. Но обращение к человеку — с этим шутить нельзя. Это все равно что флаг.
— А я и над флагом могу подшутить. Чей бы он ни был, — засмеялась женщина. — По-моему, шутить можно надо всем. Старый флаг, желтый с красным, мы называли кровь с гноем. А республиканский, в который добавили лилового, называем кровь, гной и марганцовка. Так у нас шутят.
— Он коммунист, — сказала Мария. — Они все очень серьезные.
— Ты коммунист?
— Нет, я антифашист.
— С каких пор?
— С тех пор как понял, что такое фашизм.
— А давно это?
— Уже лет десять.
— Не так уж много, — сказала женщина. — Я двадцать лет республиканка.
— Мой отец был республиканцем всю свою жизнь, — сказала Мария. — За это его и расстреляли.
— И мой отец был республиканцем всю свою жизнь. И дед тоже, — сказал Роберт Джордан.
— В какой стране?
— В Соединенных Штатах.
— Их расстреляли? — спросила женщина.
— Que va, — сказала Мария. — Соединенные Штаты — республиканская страна. Там за это не расстреливают.
— Все равно хорошо иметь дедушку-республиканца, — сказала женщина. — Это значит, порода хорошая.
— Мой дед был членом Национального комитета республиканской партии, — сказал Роберт Джордан.
Это произвело впечатление даже на Марию.
— А твой отец все еще служит Республике? — спросила Пилар.
— Нет. Он умер.
— Можно спросить, отчего он умер?
— Он застрелился.
— Чтобы не пытали? — спросила женщина.
— Да, — сказал Роберт Джордан. — Чтобы не пытали.
Мария смотрела на него со слезами на глазах.
— У моего отца, — сказала она, — не было оружия. Как я рада, что твоему отцу посчастливилось достать оружие.
— Да. Ему повезло, — сказал Роберт Джордан. — Может, поговорим о чем-нибудь другом?
— Значит, у нас с тобой одинаковая судьба, — сказала Мария.
Она дотронулась до его руки и посмотрела ему в лицо. Он тоже смотрел в ее смуглое лицо и в глаза, которые до сих пор казались ему не такими юными, как ее лицо, а теперь вдруг стали и голодными, и юными, и жадными.
— Вас можно принять за брата и сестру, — сказала женщина. — Но, пожалуй, ваше счастье, что вы не брат и сестра.
— Теперь я знаю, что такое со мной, — сказала Мария. — Теперь мне все стало понятно.
— Que va, — сказал Роберт Джордан и, протянув руку, погладил ее по голове.
Весь день ему хотелось сделать это, но теперь, когда он это сделал, что-то сдавило ему горло. Она повела головой и улыбнулась, подняв на него глаза, и он чувствовал под пальцами густую и в то же время шелковистую щеточку ее стриженых волос. Потом пальцы скользнули с затылка на шею, и он отнял руку.
— Еще, — сказала она. — Мне весь день хотелось, чтобы ты так сделал.
— В другой раз, — сказал Роберт Джордан, и его голос прозвучал глухо.
— А я? — загудела жена Пабло. — Прикажете мне сидеть и смотреть на вас? Что же я, по-вашему, совсем бесчувственная, что ли? Нет, ошибаетесь. Хоть бы Пабло вернулся, на худой конец и он сойдет.
Мария уже не обращала внимания ни на нее, ни на остальных, которые при свете играли за столом в карты.
— Хочешь вина, Роберто? — спросила она.
— Да, — сказал он. — Почему не выпить?
— Вот и будет у тебя такой же пьянчуга, как и у меня, — сказала жена Пабло. — И вино-то он пьет какое-то чудное. Слушай-ка, Ingles[12].
— Не Ingles. Американец.
— Хорошо. Слушай, американец. Где ты будешь спать?
— На воздухе. У меня спальный мешок.
— Ну что ж, — сказала она. — Ночь ясная.
— Да, будет холодно.
— Значит, на воздухе, — сказала она. — Ну, спи на воздухе. А твои тюки пусть спят здесь, со мной.
— Хорошо, — сказал Роберт Джордан.
— Оставь нас на минуту, — сказал он девушке и положил ей руку на плечо.
— Зачем?
— Я хочу поговорить с Пилар.
— Мне непременно надо уйти?
— Да.
— Ну что? — спросила жена Пабло, когда девушка отошла в угол, где висел бурдюк, и стала там, глядя на играющих в карты.
— Цыган сказал, что я должен был… — начал он.
— Нет, — перебила его женщина. — Он не прав.
— Если это нужно… — спокойно и все-таки с трудом проговорил Роберт Джордан.
— Ты бы это сделал, я знаю, — сказала женщина. — Нет, это не нужно. Я следила за тобой. Ты рассудил правильно.
— Но если это понадобится…
— Нет, — сказала женщина. — Говорю тебе, это не понадобится. У цыгана мозги набекрень.
— Но слабый человек — опасный человек.
— Нет. Ты не понимаешь. Он человек конченый, и никакой опасности от него быть не может.
— Не понимаю.
— Ты еще очень молод, — сказала она. — Когда-нибудь поймешь. — Потом девушке: — Иди сюда, Мария. Мы уже поговорили.
Девушка подошла к ним, и Роберт Джордан протянул руку и погладил ее по волосам. Она повела головой, точно котенок. Потом ему показалось, что она сейчас заплачет. Но она тотчас же подобрала губы и с улыбкой взглянула на него.
— Спать, спать тебе пора, — сказала женщина Роберту Джордану. — Ты проделал большой путь за сегодняшний день.
— Хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Пойду достану свой спальный мешок.
7
Он спал в мешке, и когда он проснулся, ему почудилось, что он спит уже очень давно. Он разложил свой мешок недалеко от входа в пещеру, у подножия скалы, защищавшей его от ветра; когда он лег, все мышцы у него сводило от усталости, ноги болели, спину и плечи ломило так, что лесная земля показалась ему мягкой, и томительно-сладко было вытянуться в теплом, подбитом фланелью мешке; но он заворочался во сне и, ворочаясь, наткнулся на револьвер, который был привязан шнуром к его руке и лежал рядом с ним. Проснувшись, он не сразу понял, где он, потом вспомнил, вытащил револьвер из-под бока и, чтобы опять заснуть, устроился поудобнее, обхватив рукой подушку, сооруженную из аккуратно свернутой одежды, в которую были засунуты его сандалии на веревочной подошве.
Тут он почувствовал прикосновение к своему плечу и быстро обернулся, правой рукой схватившись за револьвер.
— Это ты, — сказал он и, отпустив револьвер, выпростал обе руки из мешка и притянул ее к себе. Обнимая ее, он почувствовал, как она дрожит.
— Забирайся в мешок, — сказал он тихо. — Тебе же холодно там.
— Нет. Не надо.
— Забирайся, — сказал он. — Потом поговорим.
Она вся дрожала, и он одной рукой взял ее за руку, а другой опять легонько обнял. Она отвернула голову.
— Иди сюда, зайчонок, — сказал он и поцеловал ее в затылок.
— Я боюсь.
— Нет. Не надо бояться. Иди сюда.
— А как?
— Просто влезай. Места хватит. Хочешь, я тебе помогу?
— Нет, — сказала она, и вот она уже в мешке, и он крепко прижал ее к себе и хотел поцеловать в губы, но она спрятала лицо в его подушку и только крепко обхватила руками его шею. Потом он почувствовал, что ее руки разжались и она опять вся дрожит.
— Нет, — сказал он и засмеялся. — Не бойся. Это револьвер. — Он взял его и переложил себе за спину.
— Мне стыдно, — сказала она, не поворачивая головы.
— Нет, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что?
— Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.
— Нет. Зайчонок мой. Ну прошу тебя.
— Не надо. Раз ты меня не любишь.
— Я люблю тебя.
— Я люблю тебя. Я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала она, все еще пряча лицо в подушку. Он положил ей руку на голову и погладил, и вдруг она подняла лицо с подушки и крепко прижалась к нему, и теперь ее лицо было рядом с его лицом, и он обнимал ее, и она плакала.
Он держал ее крепко и бережно, ощущая всю длину ее молодого тела, и гладил ее по голове, и целовал соленую влагу на ее глазах, и когда она всхлипывала, он чувствовал, как вздрагивают под рубашкой ее маленькие круглые груди.
— Я не могу поцеловать тебя, — сказала она. — Я не умею.
— Совсем это и не нужно.
— Нет. Я хочу тебя поцеловать. Я все хочу делать.
— Совсем не нужно что-нибудь делать. Нам и так хорошо. Только на тебе слишком много надето.
— Как же быть?
— Я помогу тебе.
— Теперь лучше?
— Да. Гораздо. А тебе разве не лучше?
— Да. Гораздо лучше. И я поеду с тобой, как сказала Пилар.
— Да.
— Только не в приют. Я хочу с тобой.
— Нет, в приют.
— Нет. Нет. Нет. С тобой, и я буду твоя жена.
Они лежали рядом, и все, что было защищено, теперь осталось без защиты. Где раньше была шершавая ткань, все стало гладко чудесной гладкостью, и круглилось, и льнуло, и вздрагивало, и вытягивалось, длинное и легкое, теплое и прохладное, прохладное снаружи и теплое внутри, и крепко прижималось, и замирало, и томило болью, и дарило радость, жалобное, молодое и любящее, и теперь уже все было теплое и гладкое и полное щемящей, острой, жалобной тоски, такой тоски, что Роберт Джордан не мог больше выносить это и спросил: