Анатоль Франс - 8. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма
Это искусство или, если хотите, дар г-н Ренан в полной мере проявил в истории израильского народа и в античной истории, которая возникает у нас на глазах в первозданном своем виде из детских сказок и грубо-примитивной поэзии. Из своих путешествий по странам Востока он вывез правдивый фон для картин пастушеской или военной жизни, а художественное чутье подсказывает ему надлежащую форму и настроение. Сейчас еще не время говорить о его книге. Я пытаюсь только указать на основные его особенности как историка и прежде всего на те, что проявлены им в уже опубликованной главе о Сауле и Давиде. Не могу устоять перед желанием привести здесь образ этого древнейшего из израильских царей, каким дает его г-н Ренан в указанной главе своей книги. Этот пример прекрасно подтверждает то, что было сказано выше.
«Жил он (Саул) обычно в своем родном городке, в Гибее Веньяминовой, которая была переименована им в Гибею Савлову. Он жил там в кругу своей семьи, безо всякой роскоши, как и без торжественного церемониала, жизнью благородного хлебопашца; когда не бывал в походах — возделывал свои пашни, не вмешиваясь ни в какие дела. Дом у него был довольно обширный. В день новолуния здесь приносились жертвоприношения и устраивались пиршества, на которых каждый дружинник занимал указанное ему место. Царское кресло было придвинуто к стене. Для выполнения приказов Саула при нем состояли „расимы“ — скороходы, соответствующие современным „чаухам“ восточных стран. Вообще же ничто не напоминало здесь царский двор. Водился Саул с некоторыми знатными соседями, преимущественно из числа состоявших в родстве с ним, как Абнер. Это было своеобразное сельское и в то же время военное привилегированное сословие, то есть тот надежный краеугольный камень, на который обычно опираются прочные монархии».
Как мало все это напоминает традиционного Саула, исполненного таинственности и величия! Каким понятным и ясным стал для нас образ этого пастушеского царя! Еще интереснее у г-на Ренана царь Давид. Каким он кажется живым, этот пленительный юный разбойник, лукавый и алчный вождь с его откровенной жестокостью и поэтической одаренностью дикаря! Читая эти умные, проникновенные страницы, я думал о том, как забавно любознательному человеку жить в наше время, когда мы можем сравнить простого Давида в бурнусе, каким мы видим его у Ренана, с тем величавым Давидом, который предстает нам в скульптуре XIII века — погруженным в раздумье, с седой бородой, с тяжелой короной на голове, с лирой пророка в руках!..
Да, говорил я себе, как интересно и радостно жить в эпоху, когда и наука и поэзия находят надлежащее место, когда благодаря всесторонним критическим исследованиям мы каким-то чудом одновременно и рядом можем увидеть почку, полную соков реальной действительности, и пышный цветок выросшей из нее легенды.
ЖОРЖ САНД И ИДЕАЛИЗМ В ИСКУССТВЕ{3}[69]
Только теперь ощущаем мы в полной мере, какая пустота образовалась вокруг нас с внезапной смертью г-на Каро. Он ушел от нас в расцвете жизни, в самый разгар своей умственной деятельности. Мы были так поражены, что на другой день после его смерти — да простится нам это — еще говорили о нем так, словно он сейчас вернется. Мы продолжали относиться к нему так же, как и вчера. Мы еще не чувствовали всей непоправимости случившегося. Теперь мы это осознали. Теперь мы уже чувствуем в полной мере, что нам недостает г-на Каро и еще долго будет недоставать его. То и дело говоришь себе: «Кто теперь сумеет с такой ясностью, с таким блеском, как он, знакомить слушателей с новейшими теориями, с нарождающимися течениями? Кто будет учить непосвященных? Кто станет, подобно ему, добрым апостолом для неверующих? Из чьих уст услышим мы теперь изящно изложенные философские истины? Нет ничего более приятного и редкого, чем обаятельный ученый. Умение преподавать изящно — это божественное искусство, которое кончилось вместе с ним».
В таких размышлениях застала нас вышедшая в свет посмертно небольшая работа г-на Каро; она оживила нашу скорбь о нем. За несколько дней до смерти г-н Каро закончил очерк о Жорж Санд для серии «Великие французские писатели». Эта серия состоит, как известно, из очерков, посвященных жизни, творчеству и литературному значению лучших наших писателей. Каждый ее выпуск представляет собой монографию. Очерк г-на Каро о Жорж Санд — четвертый выпуск серии. Ему предшествовали: «Виктор Кузен» Жюля Симона; «Г-жа де Севинье» Гастона Буассье и «Монтескье» Альбера Сореля.
Печатаются: «Тюрго» Леона Сэ и «Вольтер» Фердинанда Брюнетьера. За ними должны последовать «Вийон» Гастона Париса; «д'Обинье» Гийома Гизо; «Руссо» г-на Шербюлье; «Жозеф де Местр» виконта Эжена-Мельхиора де Вогюэ; «Ламартин» г-на Помероля; «Бальзак» Поля Бурже; «Мюссе» Жюля Леметра; «Сент-Бёв» Ипполита Тэна; «Гизо» Ж. Моно и «Буало» Брюнетьера, которому, следовательно, поручены два очерка. Я сообщаю об этом, отнюдь не имея в виду какого-либо упрека по адресу издателей. Напротив, перечисленные мною имена уже сами по себе — достаточное доказательство того, что издатели озабочены привлечением авторов, вполне соответствующих избранной теме по своим склонностям, предшествующим трудам или же по умственному своему складу.
И, разумеется, не случайно очерк о Жорж Санд был поручен именно г-ну Каро. Этому фнлософу-спиритуалисту память о г-же Санд была дорога как память о музе его молодости. Самое имя автора «Индианы» напоминало ему о днях сладостных мечтаний и горячих споров. «С этим именем, — пишет он, — связано представление о стольких благородных порывах, неопределенных смутных стремлениях, дерзаниях мысли и глубоких разочарованиях, о великих надеждах и утонченных муках сомнения!..» И по мере того как в нем оживают эти воспоминания, он вновь оказывается во власти прежних чар, и книга его становится данью уважения прекрасному таланту г-жи Санд. Правда, автор книги «Идея бога» не разделял взглядов автора «Лелии» на семью и общество; но ведь у г-жи Санд идеи так мало значат; напротив, чувство значит у нее все, и можно восхищаться ею, не разделяя ее мыслей, если только разделяешь ее чувства.
Душа этой достойной восхищения женщины сказывается во всех ее творениях —
Незамутненная и вольная, как воды
Ключей, исторгнутых из недр рукой природы,
Не спрашивайте, что она думает: мысль предполагает рассуждение, а г-жа Санд не рассуждает; это она предоставляет своим друзьям, — друзья снабжают ее готовыми идеями, которые она охотнее повторит, чем поймет. Единственное ее назначение на этом свете — с несравненной щедростью выражать свое восприятие природы и рисовать страсти. Она правильно видит природу, ибо видит ее прекрасной. Природа только такова, какою она кажется. В ней самой нет ни красоты, ни безобразия. Лишь глаз человека делает прекрасными небо и землю. Мы придаем красоту вещам тем, что любим их. Вся тайна идеального заключена в любви. В своей книге г-н Каро вспоминает, между прочим, одну очаровательную подробность из жизни этой великой и простодушной любительницы природы, чья душа всегда жила в гармонии с полевыми цветами. «Я поднесла руки к лицу, — пишет г-жа Санд, — и почувствовала запах шалфея, до листьев которого дотронулась за несколько часов перед тем… Маленькое это растеньице осталось там, на горе, на расстоянии нескольких лье. Я не стала рвать его и унесла с собой лишь чудесный его запах. Как же случилось, что оно подарило мне его? И что за прелесть аромат цветка, если безо всякого вреда для растения он может передаться руке друга, следовать за ним в пути и приводить его в упоение, еще долго напоминая ему о красоте любимого цветка? Аромат нашей души — воспоминания…»
Она постоянно общалась с природой. Стоило ей вдохнуть запах нескольких листиков шалфея, и она уже ощущала живущего в ее душе неведомого бога. Не будем поддаваться обману громких слов: «искусство», «истина». Тайна красоты доступна и ребенку. Смиренные духом чувствуют ее подчас лучше, чем сильные мира сего. Любить — значит делать прекрасным, делать прекрасным — значит любить.
Натуралистическое искусство нисколько не правдивее искусства идеалистического. Г-н Золя воспринимает человека и природу ничуть не более правильно, чем г-жа Санд. Каждый из них видит мир лишь собственными глазами. Все даваемые г-ном Золя показания о жизни являются его субъективными показаниями. Он может поведать нам лишь о том, как преломляется в нем вселенная, и только; он не знает, что такое вселенная и существует ли она в действительности. И натуралисты и идеалисты — в равной степени жертвы своих представлений; и те и другие — во власти «призраков пещеры»[70], как называл Бэкон те обманчивые образы, что лежат в природе человека и делают для него невозможным познание мира; ибо мы замурованы в нашем «я», как в каменной толще, и, одинокие среди вселенной, видим одни лишь призраки. Ну что же, раз во всем, что мы знаем о мире, одинаково мало объективной истины, раз все представления наши о действительности соответствуют не самой действительности, а лишь состоянию нашего духа, почему бы нам в таком случае не отдать предпочтения образам, исполненным изящества, красоты и любви? И здесь и там одни лишь сновидения, так почему же не выбрать наиболее приятные из них? Именно так поступали греки. Они боготворили красоту; безобразие, напротив, казалось им кощунством. А между тем они смотрели на мир и природу безо всяких иллюзий. Эллины рано стали исповедовать печальную, лишенную всяких иллюзий философию.