Меша Селимович - Дервиш и смерть
Отец стоял посреди комнаты, он открыл дверь и ждал.
Я знал, что нужно сделать – подойти и обнять его, не медля и не колеблясь. Тем самым все между нами было бы решено самым лучшим и самым простым образом, я развязал бы так все узлы, свои и его, и после этого мы могли бы держаться как отец и сын. Но трудно было протянуть руки и обнять этого седого человека, который едва ли напрасно стоял посреди комнаты, боясь этой встречи. Мы оба были взволнованны, не знали, как вести себя и что сказать друг другу, между нашей последней встречей стояли многие годы, и каждому из нас хотелось скрыть, что жизнь развела нас в разные стороны. Мгновение мы смотрели друг на друга, лицо его изрыла старость, взгляд был прикован ко мне, ничего прежнего, все приходилось добавлять, острые застывшие черты, твердый голос, непосредственность сильного человека, которому не мешают руки, мне почему-то нужно было представить его себе вовсе не дряхлым, таким я долго носил его в памяти. И один бог знает, каким он увидел меня, что он искал и что нашел. Оба мы были чужестранцами, которые не хотели этого показать, и самое мучительное заключалось в мыслях о том, что должно быть, что мы могли, а чего не могли сделать.
Я нагнулся, чтоб поцеловать ему руку, как полагалось сыну, но он не допустил, мы схватили друг друга за локти, как знакомые, и это было лучше всего, выглядело теплым и не было преувеличенно. Но когда я почувствовал его руки, еще сильные, на своих, когда я вблизи увидел его серые влажные глаза, когда я узнал крепкий запах, дорогой мне с детства, я позабыл – о нашем смущении и, как ребенок, прислонил голову к его широкой груди, вдруг растроганный чем-то, что считал давно исчезнувшим. Может быть, меня взволновало само это движение или близость этого человека, оживившая потаенные воспоминания, запах озера и колосьев, может быть, причина заключалась и в его волнении, я чувствовал, как у него дрожит ключица, к которой я прислонился лбом, или же меня одолела природа, странным образом уцелевшие остатки того, что могло быть моей природой, изумив меня самого обилием искренних слез. Это продолжалось мгновение, и не успели слезы еще просохнуть, как я устыдился своего смешного детского поступка, ибо он не соответствовал ни моему возрасту, ни платью, что я носил. Однако, к своему удивлению, спустя много времени я вспомнил момент этой постыдной слабости с чувством бесконечного облегчения: на мгновение я ушел от всего и вернулся в детство, под чью-то защиту, освобожденный от груза лет, событий, мук определения, все было передано в более сильные, чем у меня, руки, я был ребенком, не нуждающимся в силе, защищенным всемогущей любовью. Я хотел рассказать отцу, как вчера вечером я бежал по улицам, напуганный грешным возбуждением людей, один, отравленный странными мыслями, так бывало всегда, когда я был растерян и несчастен, словно бы тело искало выхода из мучений, и все это из-за брата, а он, отец, тоже приехал ради него, я знаю, и я хотел рассказать ему, как в текии укрылся беглец, и я не знал, что делать, все во мне было вывихнуто, поэтому я стремился наказать и себя и его сегодня утром, сейчас, хотя теперь уже все равно, ничто уже не стоит на своем месте, и поэтому я ищу прибежища на отцовской груди, маленький, как прежде.
Однако, когда схлынула нежность, быстро, как сверкание молнии, я увидел перед собой старого человека, взволнованного и напуганного моими слезами, и уже понимал, как они глупы и ненужны. Они могли убить у него всякую надежду, ведь он думал только об одном. Или убедить его в том, что я ничего не добился в жизни, а это неправда. Мне было ясно и то, что он ничего бы не понял из того, что я хотел сказать, хотя я даже не хотел, а страстно желал этого, как ребенок, как немощный человек: мне сразу же помешали бы полные ужаса его глаза и недремлющие часовые моего разума. Мы желали друг от друга одного и того же, он – надеясь на мою, я – на его силу, оба бессильные, и это-то было самым печальным при этом бесцельном свидании.
Я спросил, почему он не пришел в текию, ведь у нас останавливаются даже незнакомые путники, ведь он знает, как бы я обрадовался. Люди тоже удивятся, зачем искать ночлега в другом месте, ведь мы не рассорились и не позабыли друг друга. Да в хане и неудобно, хан – пристанище для разного люда, он годится лишь для людей, у которых нет близких, бог знает кто туда приезжает, кто уезжает, разный нынче народ пошел.
На все мои объяснения, которые лишь отодвигали то, что должно было наступить, он отвечал одним: он поздно приехал вчера вечером и боялся помешать.
Когда я спросил, знает ли он об убийстве в хане, он махнул рукой. Знает.
Перейти в текию он не согласился, после полудня он пойдет назад, переночуем у свояка в селе.
– Останься на день-другой, отдохни.
Снова отмахнулся он рукой и головой. Прежде он говорил красиво, не спеша, на все находил время, укладывая слова в тщательно сложенные фразы, покой и уверенность излучало его тихое, неторопливое повествование, оно возвышало его над явлениями и позволяло владеть ими, он верил в звук и смысл слов. А сейчас этот беспомощный жест означал капитуляцию перед жизнью, отказ от слов, которые не могут ни воспрепятствовать несчастью, ни объяснить его. И он отгораживался этим жестом, прятал свою растерянность перед сыном, с которым больше не умел разговаривать, прятал свой ужас перед городом, встретившим его преступлением и тьмою, свою беспомощность перед бедами, отравившими старость. Он хотел только сделать дело, ради которого пришел, и сразу же бежать из этого места, лишившего его всего, чем он обладал: сыновей, уверенности, веры в жизнь. Он оглядывался вокруг, смотрел в пол, сжимал изуродованные пальцы, прятал глаза. Мне было жалко его и грустно.
– Разбросало нас, – говорил он, – только беды и собирают.
– Когда ты услышал?
– На днях. Пришли погонщики.
– И ты сразу отправился? Испугался?
– Пришел поглядеть.
Мы говорили об арестованном брате и сыне, как о мертвом, не называя его по имени, он, исчезнувший, свел нас. Мы думали о нем, разговаривая об ином.
Теперь отец смотрел на меня со страхом и надеждой, все, что я скажу, будет для него равносильно приговору. Он не говорил о своем страхе, об ожидании, суеверно боясь сказать что-либо определенное, опасаясь злой магии слов. Лишь последнюю причину, заставившую его прийти сюда, он высказал так:
– Ты здесь известный, знаешь всех первых людей.
– Ничего опасного. Он болтал то, что не следовало.
– Что болтал? Разве за слова тоже сажают?
– Сегодня я пойду к муселиму[17]. Узнаю причину и буду просить о милости.
– Надо ли и мне пойти? Я скажу, что они ошиблись, арестовали честнейшего, он не может сделать ничего плохого, или встану на колени, пусть видят горе отца. Заплачу, если нужно, все продам и заплачу, только бы его выпустили.
– Выпустят, не нужно тебе никуда идти.
– Тогда я подожду здесь. Не выйду из хана, пока ты не вернешься. И скажи им, что у меня он один и остался. Я надеялся, он вернется домой, чтоб не погас мой очаг. И все бы я продал, ничего мне не нужно.
– Не беспокойся, все будет хорошо с божьей милостью.
Я все выдумал, кроме милости аллаха, у меня не хватало сердца лишить его надежды, я не мог сказать, что ничего не знаю о брате. Отец жил в наивном убеждении, что одним своим присутствием и своим авторитетом я – возможная защита брату, и я не хотел рассказывать, что мое присутствие не помогло и что моя репутация тоже поставлена под сомнение. Разве он смог бы понять, что доля вины брата перешла на меня?
Я покинул хан под грузом обязательства, которое взял на себя из осторожности, не зная, как его выполнить, придавленный случайным словом, в горе вырвавшимся у отца. Никогда он не произнес бы его, владей он собой, уже по одному этому я понимал, каково его горе. Я увидел, что он расстался и со мною, я для него больше не существую, словно бы я уже умер, лишь один сын оставался для него живым. Так следовало мне и сказать людям: я мертв, только один сын остался у отца, верните его отцу. Меня нет. Мир душе грешного дервиша Ахмеда, он скончался и только кажется живым. Никогда не узнал бы я этого, если бы печаль не привела его в беспамятство, а теперь знаю и смотрю на него чужими глазами. Неужели избранный мною путь настолько незначителен для моего отца, что он заживо похоронил меня? Неужели то, что я делаю, для него ничего не значит, неужели мы так далеки, так отличны, стоим на прямо противоположных путях, что он даже не признает моего существования? Даже печали оттого, что он потерял меня, я не заметил у него, настолько давно и окончательно примирился он с этой потерей. Может быть, я преувеличиваю, может быть, отец поспешил бы и ради меня, случись у меня беда, и думал бы только обо мне, потому что на виду всегда тот, кому тяжелее.
Что же вдруг случилось, какой камень вдруг вылетел из основания и все начало рушиться и сползать? Жизнь казалась прочным зданием, на нем не было заметно ни одной трещины, но внезапное землетрясение, бессмысленное и ничем не вызванное, разметало гордую постройку, словно она была из песка.