Меша Селимович - Дервиш и смерть
Что же вдруг случилось, какой камень вдруг вылетел из основания и все начало рушиться и сползать? Жизнь казалась прочным зданием, на нем не было заметно ни одной трещины, но внезапное землетрясение, бессмысленное и ничем не вызванное, разметало гордую постройку, словно она была из песка.
С горы, из цыганского квартала, забравшегося ввысь и в самый конец, доносились приглушенные удары в барабан, пищала зурна, радость праздника ливнем, непрерывно заливала городок, от нее никуда нельзя было убежать.
Глупцы, думал я, полный вчерашнего гнева. Они и не подозревают, что в мире существуют более важные вещи.
Однако мой гнев не был таким жарким, как вчера. Собственно, я не чувствовал гнева, но видел себя оскорбленным. Это безудержное веселье – лишь помеха и несправедливость, моя забота лишь увеличена ими. Я целиком погрузился в нее, она стала моим миром и моей жизнью, вне ее ничего не существовало.
Мне предстояло непреодолимо трудное дело, это походило на преступление или на первый шаг в жизни. Но я должен был его сделать ради себя, ведь я брат ему, ради него, он брат мне, и я Не стал бы искать другой, более веской причины вне того привычного, что красиво звучит и все объясняет само собой, не будь во мне этой тревоги, этого возбуждения, заполненного черными предчувствиями, которое заставляло меня зеленеть от гнева при мысли об арестованном брате: зачем он мне это навязал? Вначале я пытался сопротивляться этой эгоистической мысли. Нехорошо, твердил я себе, что его беду ты считаешь только своим несчастьем, в вас течет одна кровь, ты обязан ему помочь, не думая о себе.
Так было бы лучше, я бы мог гордиться своим благородным чувством, однако мне не удавалось избавиться от тревоги за себя. И я отвечал своей беспомощной чистой мысли: да, он мне брат, но именно поэтому-то и тяжело, ведь он и на меня бросил тень. Люди глядели на меня с подозрением, с насмешкой или с сожалением, некоторые отворачивались, чтоб наши взоры не встретились. Это невозможно, убеждал я себя, тебе только кажется, ведь всем известно, что поступок брата не твой, каков бы он ни был.
Но тщетно, людские взгляды не были такими, как прежде. Трудно стало их выдержать, они непрерывно напоминали о том, чего мне хотелось бы, чтоб люди не знали. Безуспешно стремишься ты остаться чистым и свободным, кто-то из своих осложнит тебе жизнь.
Из чаршии я свернул по дороге вдоль речки, следуя за ее течением, между садами и мелким руслом, там люди проходили, не задерживаясь; лучше всего было бы отправиться по движению ее вод далеко из городка, в поле среди гор, я знаю, скверно, когда человек хочет убежать, но мысль сама освобождает себя, когда ей невыносимо. В неглубокой воде носились мелкие серебристые мальки, казалось, что они никогда не вырастут, и это хорошо. Я смотрел на них упрямо, не останавливаясь, держался их, мне не сюда, надо идти в другую сторону, но я не возвращался, для неприятностей всегда найдется время.
Хорошо быть бродягой. Всегда можешь искать хороших людей и милые сердцу края, держать ясную душу открытой широкому небу и свободной дороге, никуда не ведущей, ведущей повсюду. Если б только занятое место не удерживало человека.
Уходи от меня, мерзкая немочь, ты обманываешь меня лживыми картинами облегчения, которые не являются даже желаниями.
Глухой гул словно из-под земли послышался за спиной. Огромное стадо в облаке пыли двигалось по берегу.
Я свернул в ворота чьего-то сада, чтоб пропустить стоглавую рогатую силу, слепую и безумную, с невидящими глазами мчавшуюся под бичами погонщиков.
Впереди стада на коне ехал Хасан в красном плаще, прямой, веселый, единственный спокойный и улыбающийся в этой суматохе, посреди тревожного мычания, криков и брани, разносившихся по речной долине.
Он всегда одинаков.
Он тоже узнал меня и, отделившись от стада, от погонщиков, от пыльного облака, подскакал к моему убежищу.
– Вот тебя-то мне и не хотелось бы затоптать, – смеясь, крикнул он – Будь кто другой, не пожалел бы.
Он соскочил на землю, легко, словно только что тронулся в путь, и крепко обнял меня. Странное и смутное чувство испытал я, ощутив клещи его рук у себя на плечах, он всегда открыто проявлял свою радость. Она-то меня и удивляла, его радость. Из-за меня ли она или это пустое расточительство, одинаковое по отношению ко всем и каждому? Праздная радость жизни, льющаяся как вода, ничего не стоящая, ибо принадлежит всем.
Он возвращался из Валахии, месяцы уже в дороге, я спросил его, хотя знал об этом, только чтоб что-то сказать. Вчера вечером я был готов продать его собственной сестре.
– Почернел ты, – сказал он.
– Заботы.
– Знаю.
Откуда он мог знать? Почти три месяца он блуждал по чужим странам, тысячи миль прошел, торгуя, и едва успел вернуться, как уже знает. А я-то думал, что даже не все местные знают. О бедах и несчастьях всегда узнают сразу, только добро остается скрытым.
– За что он арестован?
– Не знаю. Я не верю, что он мог совершить преступление.
– Знал бы, если б совершил.
– Он был спокойным, – ответил я, не поняв его.
– Наши люди живут спокойно, а беда приходит мгновенно. Мне жаль и его и тебя. Где он сейчас?
– В крепости.
– Я приветствовал ее издали, позабыл, что в ней. Зайду вечером в текию, если не помешаю тебе.
– Как ты можешь помешать!
– Как хафиз Мухаммед?
– Хорошо.
– Он нас всех похоронит! – Он снова рассмеялся.
– Будем ждать тебя вечером.
Его пустая, бесплодная доброта мне не поможет и не помешает. Все в нем никчемно и бесполезно, и спокойный нрав, и веселое настроение, и быстрый ум, пустой и поверхностный. Но он оказался единственным человеком в нашем городке, который сказал мне слово сочувствия, бесполезное, но наверняка искреннее. И опять-таки, стыдно сказать, оно походило на милостыню бедняка и не согрело и не тронуло меня.
Он пошел впереди воловьих рогов, опущенных, словно для нападения, окутанный пылью, которая серым пузырем плыла над гуртами, пряча их.
Я немного сторонился его и из-за вчерашнего и из-за того, чего ожидал.
Мысленно я зашагал по деревянному мосту на другой берег, в тишину безмятежных улиц, в которых одиноко звучат шаги, а дома прячутся в ветках деревьев за высокими заборами, словно все они избегают Друг друга, погружаясь в уединение и покой. У меня не было там никаких дел, но мне хотелось пойти туда, откладывая все, прежде чем я на что-либо решусь. Может быть, я бы и углубился в эти мертвые потаенные улицы на другой стороне реки, где было легче, как вдруг из чаршии донеслись испуганные звуки барабана, иные, чем у цыган, и писклявый звук трубы на Сахат-куле[18] не вовремя и смятенные размытые голоса, к чему-то взывавшие в общем смятении, это напоминало звуки встревоженного улья, гудели взволнованные людские пчелы, улетали, ища спасения, и возвращались защищаться, выкликая ругательства и призывая на помощь. Над городком медленно поднялась серая ниточка дыма, словно в тонкую прядь вплелся человеческий крик, став осязаемым и видимым, а вокруг него носились стаи голубей, взметенных ввысь воплями и жаром.
Вскоре столб дыма разросся и стал шириться над домами, густой и черный. Это значило, что пламя освободилось и, безжалостное, жестокое и буйное, с нескрываемой радостью перепрыгивало с крыши на крышу, паря поверх воплей и ужаса людей.
Я задрожал перед этим несчастьем, повинуясь инстинкту, неизменно нам угрожает беда, неизменно происходит плохое, а потом снова прикрылся своей бедой, она была тяжелее этой, более важной, я даже с удовольствием стал смотреть на огонь, надеясь, что люди останутся бессильны перед ним и что, таким образом, решится все, в том числе и мое. Однако это минутное безумство, после оно меня не тревожило.
И вот когда у меня было достаточно оснований свернуть с дороги, не делать того, что собирался, я вдруг решил не откладывать. Я размышлял недолго, но, должно быть, ожила в душе надежда, что легче просить милости при таком несчастье, напоминающем людям об их хрупкости и бессилии перед волей аллаха.
Я имею право знать о родном брате столько, сколько мне скажут, сколько сказали бы каждому, я обязан помочь ему, если это возможно. Плохо оставаться в стороне, каждый бы упрекнул меня. Кто у меня есть, кроме него? И кто у него, кроме меня?
Я ободрял и оправдывал себя, утверждая свое право и подготавливая отступление. Я не забывал о том, как думал до этого, боялся за себя и сожалел о нем, даже не зная, что важнее, и нелегко отделил одно от другого.
Перед полицейским управлением стоял солдат с саблей и коротким пистолетом за кожаным поясом. Мне никогда не доводилось здесь бывать и даже в голову не приходило видеть в вооруженном солдате препятствие.
– Муселим у себя?
– На что тебе?
Втайне я надеялся, что не застану муселима, в городе пожар, да и других дел немало, странно было бы, если б он оказался здесь как раз тогда, когда я ищу его, может быть, эта сокровенная мысль и заставила прийти, ведь муселима не будет на месте и я уйду, отложив свой визит. Но когда солдат, не снимая руки с пистолета, дерзко спросил о том, что его не касалось, во мне проснулась злоба, словно бы тревога вдруг нашла выход, едва дождавшись первой попавшейся отдушины. Я – дервиш, шейх текии, и рядовой солдат не смеет так, с рукой на пистолете встречать меня, хотя бы из уважения к платью, которое я ношу. Я был оскорблен, и позже мне пришла в голову мысль, что за свой страх мы мстим всюду, где удается. Вопрос был грубым, он подчеркивал его право и его значение, он говорил о моем ничтожестве, выяснилось, что даже орден, к которому я принадлежу, не внушает ему почтения. Но это могло оправдать меня, если бы я повернулся и ушел. Скажи он, что муселима нет или что он сегодня не принимает, я был бы благодарен ему и ушел с облегчением.