Николай Лесков - На ножах
Лара даже покраснела, сколько от негодования и гнева, столько же и от досады, что никак не могла представить себя похищаемою и сама искала случая молвить Бодростиной, что ее безмерно удивляет гордановская наглость.
Наконец это ей удалось: представился случай, и Лара весьма кстати высказала, насколько она изумлена переданным ей слухом о Горданове, – вообще весьма нелепым во всякое время, но уже превосходящим все на свете, если принять во внимание наглое письмо, какое он прислал ей из Москвы.
Глафира по поводу этого письма выразила изумление, а когда Лара рассказала ей, в чем дело, она позволила себе считать это невероятным, странным и даже просто невозможным.
– Я, к сожалению, очень хорошо знаю Горданова, – сказала она, – и знаю все, что он способен сделать: он может убить, отравить, но писать такие письма… нет; я не могу этому верить.
– Но это так было!
– Здесь должна быть какая-нибудь ошибка.
Лариса в самом деле стала находить, что здесь было бы очень уместно предполагать ошибку, потому что можно ли, чтоб ей, такой красавице, было оказано такое пренебрежение?..
Соглашаться с Глафирой Ларисе было тем приятнее, что согласие это было в противоречии с мнением, сложившимся о Горданове в обществе людей, родных ей по крови или преданных по чувству, а это и было то, что требовалось ее натурой. Сутки Лара укреплялась в этом убеждении, а к концу этих суток и всякий след сомнения в виновности Горданова исчез в душе ее. Поводом к этому было письмо Павла Николаевича, принесенное Ларе в конвертике, надписанном рукой ее брата. Письмо было утонченно вежливое и грустное. Горданов начинал с того, что он находится в совершенно исключительных обстоятельствах для его чести и потому просит, как милосердия, прочесть его строки. Потом он передавал, что до его сведения дошел ужасный слух о письме, полученном Ларой. Этой случайности он придавал ужасающее значение и едва в силах был его изъяснить одним намеком, так как распространяться об этом ему не позволяет скромность. По намекам же дело в том, что то письмо, которое попало в руки Лары, назначено было для другой женщины, меж тем, как письмо, написанное к Ларе, получено тою.
Кто эта женщина, очевидно страшно докучавшая собой Горданову? – это так заняло Лару, что она не положила никакого заключения о том, насколько вероятно объяснение Горданова. Предъявив вечером письмо, как удивительную вещь, Глафире, Лариса прямо потребовала ее мнения: кого бы мог касаться гордановский намек. У Лары достало духа выразить свое подозрение, не касается ли это Синтяниной.
Глафира сначала подумала, потом пожала плечами и улыбнулась.
Лариса продолжала проверять эти подозрения; приводила недавно слышанные ею слова Форова о женщинах крепких и молчаливых, но кусающихся, и, причисляя Синтянину к этой категории, нашла много подозрений, что это непременно она была втихомолку ее соперницей в любви Горданова.
Подозрения Лары перешли в уверенность, когда ей, под большою, конечно, клятвой, была показана Глафирой фотография, изображающая генеральшу вместе с Гордановым. Ей было страшно и гадко, глядя на это изображение; она видела его и ему не доверяла, но это не мешало ей чаще и чаще размышлять о Горданове. А между тем Горданов, получавший обо всем этом добрые сведения от Глафиры, просил Жозефа пособить ему оправдаться пред его сестрой и сказал, что он ждет от нее ответа на его письмо.
Жозеф передал это Ларе и, узнав от нее, что она не намерена отвечать Горданову, сообщил об этом сему последнему, с добавлением, что, по его мнению, Горданову было бы необходимо лично видеться и объясниться с Ларисой.
– О, я бы дорого за это дал, – отвечал Горданов.
– А сколько именно? – весело вопросил Висленев.
– Очень дорого.
– Да говори, говори, сколько? я, может быть, что-нибудь бы придумал. Дашь пятьсот рублей?
– Больше дам.
– Тысячу?
– Больше.
Висленев смутился, покраснел и отвечал:
– Ты врешь.
– Нимало: я говорю истинную правду. Я не пожалею целой крупной статьи на то, чтоб иметь случай лично оправдаться пред твоею сестрой.
– О какой ты говоришь статье?
– О твоем мне долге в тысячу восемьсот рублей. Висленев покраснел еще более и, смешавшись, произнес, что ему показалось, будто Горданов написал какую-нибудь статью.
– Ну вот еще вздор, стану я статью писать, – ответил Горданов, – я ценю только действительные ценности.
– А у тебя моя расписка разве цела?
– Да как же иначе.
– А я, право, про нее было совсем и позабыл, потому что уже это давно…
– Да, я жду долго.
Висленев хотел было сказать, что и самый долг-то этот черт знает какого происхождения, да и расписка писана вдвое, но, подумав, нашел это и неблагородным, и бесполезным, и потому, вздохнув, молвил:
– Хорошо, приезжай ко мне послезавтра, я тебе устрою свидание с сестрой.
– Спасибо.
– Только уж прихвати с собой и расписку.
– Ладно.
– Да, пожалуйста… потому что я про нее позабыл, а я хочу все покончить, чтоб у меня ни с кем никаких счетов не было.
– Гут, гут, – шутил, прощаясь, Горданов.
– То-то; пожалуйста, привези ее, а то я теперь, вспомнивши про нее, буду неспокоен.
– Будь уверен.
– Да ты уж лучше того… если хочешь, приезжай завтра.
– Пожалуй.
– Да, гораздо лучше завтра, а то… у меня такой проклятый характер, что я терпеть не могу знать, что я должен, а между тем и всякий день убеждаюсь, что мне просто нет средств знать, кому я не должен.
– Да, ты-таки позапутался, – сказал Горданов, – вот и по конторским бодростинским счетам я встретил – за тобою значатся частенькие записи.
– Значатся?
– Да.
– Это черт знает что! И какие там могут быть записи? Все мелочь какая-нибудь: на квартиру в Париже, или на карманный расход, – на обувь, да на пару платья, а то уж я себе ведь ровно ничего лишнего не позволяю. Разве вот недавно вальдегановские щеточки и жидкость выписал, так ведь это же такие пустяки: всего на десять с чем-то рублей. Или там что на дороге для меня Глафира Васильевна издержала и то записано?
– Нет, этого не записано.
– То-то, потому что… – Висленев чуть не проговорился, что он путешествовал в качестве мажордома, но спохватился и добавил, – потому что это тогда было бы ужасно.
– А главное гадко, что ты все это как-то берешь часто, по мелочам и все через женщин. Это тебе ужасно вредит.
– Ох, да не говори же этого, Бога ради! – воскликнул Жозеф, – все это я сам отлично знаю, но не могу я занимать крупными кушами… Я и сам бы очень рад брать тысячами, но у меня таланта на это нет, а что касается того, что я все беру через женщин, то ведь это случайность. Больше ничего как случайность: мужчины не дают, – женщины в этом случае гораздо добрее, и потом, я признаюсь тебе, что я никогда не думал, чтобы Глафира Васильевна передала мои записочки в контору. Ты ей это не говори, но, по-моему, с ее стороны не совсем хороша такая мелочность… Пустые десятки или сотни рублей и их записывать!.. Нехорошо.
– Друг любезный, из мелочей составляются неоплатные долги.
– Ну, вот уж и неоплатные!
– А как ты думаешь, сколько ты должен Бодростиным?
– Рублей тысячу.
– Нет, более четырех.
– Тьфу, черт возьми! Это она на меня приписала, ей-Богу приписала.
– А ты для чего же не считаешь, а потом удивляешься? Там твои расписки есть.
– Что же, мой дорогой Паша, считать, когда все равно… Нет притоков, да и полно.
Висленев, вскочив с места и швырнув перышко, которым ковырял в зубах, воскликнул с досадой:
– Собой бы, кажется, пожертвовал, чтобы со всеми расплатиться. Придет время, увидишь, что я честно разделаюсь и с тобой, и с Бодростиными, и со всеми, со всеми.
Он даже пообещал, что и Кишенскому, и жене своей он со временем заплатит.
– Вот с тобою, – высчитывал он, – я уже сделываюсь, с Бодростиным тоже сделаюсь.
– Надо сделыватьея с Бодростиной, а не с Бодростиным, – перебил его Горданов.
Висленев не понял и переспросил.
– Надо просто прикончить старика, да и квит, а потом женись на его вдове и владей и ею самою, и состоянием. Висленев поморщился.
– Что? Она тебя любит.
– Страшно, – прошептал он.
– Чего же?
– Так, знаешь… убивать-то… нет привычки.
– Хвастаешься, что свободен от предрассудков, а мешок с костями развязать боишься.
– Да, брат, говори-ка ты… «мешок с костями». Нет, оно, ей-Богу, страшно. Висленев задумался.
– Волка бояться и в лес не ходить, – проповедовал ему Горданов.
– Да, ведь хорошо не бояться, Поль, но черт его знает почему, а все преступления имеют почему-то свойство обнаруживаться.
– Кровь, что ли, завопиет? – засмеялся Горданов и стал язвительно разбирать ходячее мнение о голосе крови и о том, что будто бы все преступления рано или поздно открываются. Он говорил доказательно и с успехом убедил Жозефа, что целые массы преступлений остаются неоткрытыми, и что они и должны так оставаться, если делаются с умом и с расчетом, а, главное, без сентиментальничанья, чему и привел в доказательство недавнюю смерть Кюлевейна.