Анатоль Франс - 6. Остров Пингвинов. Рассказы Жака Турнеброша. Семь жен Синей Бороды. Боги жаждут
Весь день, сидя у изножья кровати, он что-то торопливо набрасывал у себя на коленях, макая огрызки перьев в чернила, в сажу, в кофейную гущу; он покрывал мельчайшим почерком бумагу из-под свечей, оберточную бумагу, газеты, форзацы книг, старые письма, старые счета, игральные карты и даже намеревался использовать для этого свою сорочку, предварительно накрахмалив ее. Он исписывал лист за листом и, показывая на неразборчивую мазню, говорил:
— Когда я предстану перед судьями, я ослеплю их светом истины.
Однажды, окинув довольным взором свою неудержимо растущую защитительную речь и думая о судьях, которых ему не терпелось пристыдить, он воскликнул:
— Не хотел бы я быть на их месте!
Заключенные, которых судьба свела вместе в этой камере, были либо роялистами, либо федералистами; среди них затесался даже один якобинец. Они придерживались различных мнений насчет системы государственного управления, но ни у кого из них не сохранилось и следа христианских верований. Фельяны, конституционалисты, жирондисты находили, подобно Бротто, что им бог не нужен, но что он необходим для народа. Якобинцы ставили на место Иеговы якобинского бога для того, чтобы возвести самое якобинство на недосягаемую высоту; но поскольку ни те, ни другие не могли допустить., что есть наивные люди, способные верить в какую бы то ни было религию откровения, постольку они, видя, что отец Лонгмар вовсе не глуп, считали его плутом. А так как он, желая, должно быть, подготовиться к мученическому венцу, исповедовал свою веру перед первым встречным, то чем с большим чистосердечием он это делал, тем больше товарищи по заключению склонны были принимать его за обманщика.
Напрасно Бротто ручался, что монах — человек честный и убежденный; все считали, что и сам Бротто не особенно верит тому, что говорит. Его идеи были слишком своеобразны, чтобы казаться искренними, и никого не удовлетворяли вполне. Он отзывался о Жан-Жане как о пошлом мошеннике. Напротив, Вольтера боготворил, хотя все же не ставил на одну доску с любезным его сердцу Гельвецием, с Дидро или бароном Гольбахом. По его мнению, величайшим гением последнего столетия был Буланже. Он также очень уважал астронома Лаланда и Дюпюи, автора «Трактата о происхождении созвездий». Присяжные шутники всячески издевались над бедным варнавитом, но он не замечал ничего: его прекраснодушие разрушало все козни.
Стараясь отогнать мысли, не дававшие им покоя, и не страдать от безделья, заключенные играли в шашки, в карты и в триктрак. Иметь при себе музыкальные инструменты было запрещено. После ужина пели хором или читали стихи. «Орлеанская девственница» Вольтера вносила некоторое веселье в сердца этих несчастных, и они с удовольствием выслушивали по нескольку раз наиболее удачные места. Но так как им не удавалось окончательно избавиться от гнетущей мысли, гнездившейся у них в сердце, они иногда старались превратить ее в развлечение, и в камере, где помещалось восемнадцать коек, играли перед сном в Революционный трибунал. Роли распределялись в соответствии с наклонностями и способностями каждого. Одни представляли судей и обвинителя, другие — обвиняемых или свидетелей, остальные — палача и его помощников. Все процессы неизменно заканчивались казнью осужденных, которых укладывали на койке, опуская им на шею доску, Затем действие переносилось в ад. Наиболее искусные актеры, завернувшись в простыни, изображали духов. Молодой адвокат из Бордо, по фамилии Дюбоск, маленький, черный, косой, горбатый, кривоногий, воплощенный Хромой Бес, подходил, устроив себе рога, к отцу Лонгмару, стаскивал его за ноги с койки и объявлял ему, что он осужден на вечные муки за то, что сделал из творца вселенной существо завистливое, глупое и злое, врага веселья и любви.
— А-а-а! — надрывался чудовищным криком черт. — Ты учил, старый бонза, что богу нравится, когда его создания изнуряют себя постом и молитвой, воздерживаясь от самых лучших его даров. Обманщик, лицемер, ханжа, сиди на гвоздях и питайся до скончания века яичной скорлупой!
Отец Лонгмар ограничивался репликой, что в этой речи из-под личины дьявола выглядывает философ и что самый ничтожный из духов ада никогда не наговорил бы столько глупостей, так как набрался кое-каких сведений в богословии и уж, конечно, менее невежественен, чем любой энциклопедист.
Но когда адвокат-жирондист называл его капуцином, он выходил из себя и уверял, что человек, не умеющий отличить варнавита от францисканца[426], не заметит и мухи в молоке.
Революционный трибунал разгружал тюрьмы, которые комитеты беспрестанно наполняли: за три месяца камера восемнадцати наполовину обновилась. Отец Лонгмар лишился своего маленького беса. Адвокат Дюбоск, представший перед Революционным трибуналом, был приговорен к смерти как федералист и как участник заговора против единства Республики. Выйдя из Трибунала, он, как и вое осужденные, проходил коридором, тянущимся из одного конца тюрьмы в другой и ведущим мимо двери той самой камеры, которую он в течение трех месяцев оживлял своей веселостью. При прощании с товарищами он сохранял свой обычный легкомысленный тон и жизнерадостный вид.
— Простите, сударь, за то, что я стаскивал вас за ноги с постели, — обратился он к отцу Лонгмару. — Больше не буду.
Повернувшись к старику Бротто, произнес:
— Прощайте, я раньше вас погружаюсь в небытие. Я охотно возвращаю природе элементы, составляющие меня, и желаю, чтобы в будущем она лучше использовала их, ибо, надо сознаться, я совсем не удался ей.
И он спустился в канцелярию; Бротто был подавлен, а отец Лонгмар задрожал и позеленел, как лист: монах перепугался насмерть, видя, что нечестивец смеется и на краю бездны.
Когда с жерминалем вернулись ясные дни, Бротто, по натуре человек чувственный, по нескольку раз на день спускался во двор, куда выходили окна женского корпуса, к водоему, где узницы по утрам стирали белье. Двор был перегорожен пополам решеткой, но не настолько частой, чтобы руки не могли обменяться пожатием, а губы слиться в поцелуе. Под покровом снисходительной ночи к решетке приникали пары. В таких случаях Бротто скромно отходил к лестнице и, усевшись на ступеньке, доставал из кармана своего коричневого сюртука томик Лукреция. При свете фонаря он прочитывал несколько сурово-утешительных изречений: «Sic ubi non erimus… Когда мы перестанем существовать, ничто уже не будет в состоянии волновать нас, — даже небо, земля и море, смешавшие воедино все, что от них осталось…» Но, упиваясь этой высокой мудростью, Бротто все же завидовал безумию варнавита, скрывавшему от него вселенную.
Террор усиливался с каждым месяцем. Еженощно пьяные тюремщики, обходя со своими сторожевыми псами камеры, разносили обвинительные акты, выкрикивали хриплым голосом имена и фамилии, коверкая их, будили заключенных и из-за двадцати намеченных жертв повергали в смертельный ужас двести человек. По коридорам, полным кровавых теней, каждый день проходили без единой жалобы двадцать, тридцать, пятьдесят осужденных — стариков, женщин, юношей, столь различных по общественному положению, характеру, убеждениям, что невольно возникал вопрос, не по жребию ли их отобрали.
А узники продолжали играть в карты, пить бургундское, строить всякие планы, ходить по ночам на свидания к решетке. Население тюрьмы, почти целиком обновившееся, состояло теперь главным образом из «крайних» и «бешеных»[427]. Тем не менее камера восемнадцати все еще служила приютом изысканного обращения и хорошего тона и сохраняла свой прежний облик: за исключением двух арестантов, граждан Наветта и Бэлье, недавно переведенных в Консьержери из Люксембурга и подозреваемых в том, что они «наседки», то есть шпионы, все остальные были люди порядочные, относившиеся друг к другу с доверием. В этой каморе праздновали с бокалами в руках военные успехи Республики. Там нашлось и несколько поэтов, которых всегда можно встретить в обществе ничем не занятых людей. Наиболее искусные сочиняли оды в честь победоносной Рейнской армии и с пафосом декламировали их. Им шумно рукоплескали. Один лишь Бротто весьма умеренно похваливал и победителей и их певцов.
— Еще со времен Гомера среди поэтов наблюдается странная мания воспевать воинов, — заметил он однажды. — Война — не искусство, и только случай решает судьбу сражения. Из двух одинаково бездарных полководцев, действующих друг против друга, один неизбежно должен оказаться победителем. Будьте готовы к тому, что рано или поздно какой-нибудь из этих солдафонов, которых вы обожествляете, проглотит вас всех, как в басне журавль глотает лягушек. Тогда-то он в самом деле станет богом! Ибо боги познаются по их аппетиту.
Бротто никогда не трогала слава оружия. Он нисколько не радовался победам Республики, которые еще раньше предвидел. Ему не нравился политический строй, укреплявшийся с каждой новой победой. Он был недоволен. Недовольными становились и по менее веским причинам.