Анатоль Франс - 6. Остров Пингвинов. Рассказы Жака Турнеброша. Семь жен Синей Бороды. Боги жаждут
— Твой брат, дитя мое, порядочный человек и отличный сын. Но не требуй, заклинаю тебя, не требуй от него, чтобы он заступился за господина де Шассаня… Послушай, Жюли: он не посвящает меня в свои мысли, да, вероятно, я и не поняла бы его… Но он судья; у него твердые убеждения; он действует по совести. Не проси его ни о чем, Жюли.
— Вижу, что ты узнала его теперь. Ты знаешь, что это холодный, бесчувственный, злой человек, властолюбивый и тщеславный. А ты всегда предпочитала его мне. Когда мы жили все вместе, ты ставила его мне в пример. Его рассчитанные движения и степенная речь производили на тебя впечатление: ты находила в нем все добродетели. Меня же ты всегда осуждала, приписывала мне всевозможные пороки только потому, что я не притворялась и лазила по деревьям. Ты меня не выносила. Ты любила его одного. Так знай же: я ненавижу твоего Эвариста! Это лицемер.
— Замолчи, Жюли! Я была хорошей матерью и для тебя и для него. Я дала тебе в руки ремесло. Не моя вина, если ты не осталась честной девушкой и не вышла замуж за человека из нашей среды. Я нежно любила и люблю тебя. Но не отзывайся дурно об Эваристе. Он прекрасный сын. Он неустанно заботится обо мне. Когда ты ушла от меня, дитя мое, когда ты забросила свое ремесло и магазин и перебралась к господину де Шассаню, что сталось бы со мной, если бы не он? Я умерла бы от нужды и от голода.
— Не говори так, мама; тебе отлично известно, что мы с Фортюне окружили бы тебя заботами, если бы ты под влиянием Эвариста не отвернулась от нас. Не убеждай меня: он не способен на доброе дело. Он притворяется, будто заботится о тебе, только для того, чтобы ты возненавидела меня. Он любит тебя?.. Да разве он может любить кого-нибудь? У него нет ни сердца, ни ума. Он совершенно бездарен, совершенно бездарен… Чтобы быть живописцем, надо иметь более тонкую натуру.
Она скользнула взором по полотнам Эвариста и нашла их в том самом состоянии, в каком оставила.
— Вот она, его душа! Холодная и мрачная, она вся в его полотнах. Его Орест, его Орест с бессмысленным взором, с отвратительным ртом, похожий на человека, которого посадили на кол, да ведь это он сам, в точности… Слушай, мама, разве ты не понимаешь? Я не могу оставить Фортюне в тюрьме. Ты ведь знаешь их, этих якобинцев и патриотов, всю эту шайку Эвариста. Они убьют его! А я его люблю! Я люблю его! Он был так добр ко мне, и мы так много перестрадали вместе! Вот и каррик, что на мне, — с его плеча. У меня не осталось даже сорочки. Один из приятелей Фортюне одолжил мне куртку, и в Дувре я поступила на службу в кабачок, а он работал подмастерьем у парикмахера. Мы знали, что, возвращаясь во Францию, рискуем жизнью; но нам предложили отправиться в Париж с важным поручением… Мы согласились: мы приняли бы поручение к самому дьяволу. Нам дали денег на дорогу и чек к одному из парижских банкиров. Но его контора оказалась закрытой: сам он в тюрьме, и не сегодня-завтра его гильотинируют. У нас в кармане не было ни гроша. Все лица, с которыми мы были связаны и к которым мы могли бы обратиться, либо бежали, либо арестованы. Ни одной двери, куда можно бы постучаться. Мы ночевали в конюшне на улице Безголовой Женщины. Сердобольный чистильщик сапог, спавший вместе с нами на соломе, одолжил моему другу ящик, щетку и банку с ваксой, уже на три четверти пустую. Фортюне две недели зарабатывал на жизнь нам обоим, чистя сапоги на Гревской площади. Но в понедельник к нему подошел какой-то член Коммуны и, поставив ногу на ящик, предложил почистить сапоги. Раньше он был мясником, и Фортюне как-то дал ему хорошего пинка в зад за то, что мошенник обвесил его. Когда Фортюне поднял голову, чтобы получить причитающиеся ему два су, мерзавец узнал его, обозвал аристократом и пригрозил арестовать. Собралась толпа; в ней были и порядочные люди, но несколько негодяев стали кричать: «Смерть эмигранту!» — и звать жандармов. Как раз в эту минуту я принесла суп для Фортюне. У меня на глазах его повели в секцию и заперли в церкви святого Иоанна. Я хотела обнять его, но меня оттолкнули. Я провела ночь, как собака, на церковной паперти… А сегодня утром его отвезли…
Жюли не могла договорить: рыдания душили ее. Она бросила шляпу на пол и упала перед матерью на колени.
— Сегодня утром его отвезли в Люксембургскую тюрьму. Мама, мама, помоги мне спасти его! Сжалься над своей дочкой!
Вся в слезах, она распахнула каррик и, чтобы в ней легче было признать любящую женщину и дочь, обнажила грудь; схватив руки матери, она прижала их к трепещущей груди.
— Дочка моя дорогая, Жюли, моя Жюли! — вздохнула вдова Гамлен.
И прильнула влажным от слез лицом к щекам молодой женщины.
Несколько мгновений они хранили молчание. Бедная мать соображала, как бы помочь дочери, а Жюли не сводила взора с ее заплаканных глаз.
«Быть может, — думала мать Эвариста, — быть может, если я с ним поговорю, мне удастся его смягчить. Сердце у него доброе, нежное. Если бы политика не ожесточила его, если бы он не подпал под влияние якобинцев, у него не было бы этой суровости, которая пугает меня, потому что я не понимаю ее».
Она взяла в обе руки голову Жюли.
— Послушай, дочка. Я поговорю с Эваристом. Я подготовлю его к встрече с тобой. А то, неожиданно увидав тебя, он может прийти в ярость… Я боюсь его первого движения… И потом, я ведь знаю твоего брата: этот наряд неприятно поразил бы его; он строго относится но всему, что касается нравов, приличий. Я сама была немного удивлена, увидав мою Жюли в мужском костюме.
— Ах, мама, эмиграция и страшные события в стране сделали переодевание вещью совсем обычной. На это идешь, чтобы заняться ремеслом, чтобы не быть узнанной, чтобы иметь возможность жить по чужому паспорту или свидетельству о благонадежности. В Лондоне я видела молодого Жире, переодетого в женское платье: он казался прехорошенькой девушкой, но согласись, мама, что такой маскарад гораздо неприличнее моего.
— Дитя мое дорогое, тебе незачем оправдываться передо мной ни в этом, ни в чем-либо другом. Я — твоя мать: для меня ты всегда будешь невинной. Я поговорю с Эваристом, я скажу ему…
Она не докончила фразы. Она догадывалась, что такое ее сын, — догадывалась, но не хотела верить, не хотела знать,
— У него доброе сердце. Он сделает для меня… для тебя все, о чем я его попрошу.
И обе женщины, бесконечно уставшие, замолчали. Жюли уснула, положив голову на те самые колени, на которых засыпала ребенком. Убитая горем мать, перебирая четки, плакала в предчувствии несчастий, неслышно подступавших в тишине этого снежного дня, тишине, когда безмолвствовало все: шаги, колеса, само небо.
Вдруг своим чутким слухом, еще обостренным беспокойством, она расслышала, что ее сын подымается по лестнице.
— Эварист! — шепнула она. — Спрячься.
И втолкнула дочь к себе в спальню.
— Как вы себя чувствуете, матушка?
Эварист повесил шляпу на вешалку, снял с себя голубой фрак и, надев рабочую блузу, уселся перед мольбертом. Уже несколько дней он набрасывал углем фигуру Победы, возлагающей венок на голову солдата, умершего за родину. Он с увлечением отдался бы этой работе, но Трибунал отнимал у него все время, поглощал его целиком. Его рука, отвыкшая рисовать, двигалась медленно и лениво.
Он стал напевать «Ça ira».
— Ты поешь, дитя мое, — сказала гражданка Гамлен, — ты в веселом настроении.
— Как же не радоваться, матушка: получены хорошие вести. Вандея раздавлена, австрийцы разбиты; Рейнская армия прорвала линию неприятельских укреплений в Лаутерне и Вейсенбурге. Близок день, когда победившая Республика проявит свое милосердие. Но почему дерзость заговорщиков растет по мере укрепления сил Республики и почему изменники изощряются в тайных кознях против родины в то время, когда она поражает врагов, которые открыто нападают на нее?
Гражданка Гамлен, продолжая вязать чулок, наблюдала за сыном поверх очков.
— Твой старый натурщик, Берзелиус, приходил за десятью ливрами, которые ты остался ему должен. Я отдала ему деньги. У малютки Жозефины были сильные колики в животе: она объелась вареньем, которым ее угостил столяр. Я приготовила ей настойку… Заходил Демаи. Он сожалел, что не застал тебя, и говорил, что с удовольствием взялся бы выгравировать один из твоих рисунков. Он находит, что у тебя большой талант. Славный малый рассматривал твои наброски и восхищался.
— Когда мы заключим мир и уничтожим всех заговорщиков, — сказал художник, — я снова примусь за Ореста. Я не люблю хвастать, но это голова, достойная Давида.
Величественной линией он наметил руку своей Победы.
— Она протягивает пальмовые ветви, — сказал он. — Но было бы лучше, если бы самые руки ее были пальмовыми ветвями.
— Эварист!
— Что, матушка?
— Я получила известие… угадай от кого…
— Не знаю.
— От Жюли… от твоей сестры… Ей живется совсем не сладко.