Михаил Салтыков-Щедрин - Том 11. Благонамеренные речи
Когда он остепенится, то из него выйдет адвокат «libre penseur», то есть человек, не имеющий никаких предрассудков. Главная отличительная черта этой группы — вкус к изящному. Роскошная квартира, экипажи от Нэллиса, кровные лошади, тонкие обеды, лучшие сигары и вина, ложа в опере и у французов и, наконец, прелестная жена, une femme à se lécher les doigts[467] — вот обстановка, в которой живет «libre penseur». Сохраняя приемы, близкие «jeune premier-весельчака», он отличается от него лишь семейной обстановкой и той предусмотрительностью, которая вытекает из этой обстановки и не позволяет уже пренебрегать конкурсами».
. . . . . .
Приятное семейство*
(К вопросу о «Благонамеренных речах»)
Никогда я не проводил время так приятно, как в П***. Приехавши с поручением дознать под рукой, где скрывается источник пагубных, потрясших Западную Европу идей, распространение которых с особенною силой действовало между воспитанниками местной гимназии, я целый месяц провел в этом городе — и так-таки ничего и не узнал. Хотя впоследствии оказалось, что, собственно говоря, и узнавать было нечего, потому что П — ская гимназия, по ошибке писца, была названа вместо К — ской (где распространение идей действительно было организовано в самых обширных размерах), тем не менее полагаю, что я все-таки хоть что-нибудь успел бы узнать, если б исследование мое производилось не в П***, а в другом каком-нибудь городе. Но здесь, с первой минуты приезда до последней минуты отъезда, я был пленником всевозможных развлечений, которые буквально не давали мне опомниться. Я с утра до вечера чувствовал себя как бы охваченным сплошным праздником, который утром принимал меня из рук Морфея и поздней ночью вновь сдавал меня Морфею на руки, упитанного, слегка отуманенного и сладостно измученного…
В то время город П*** стоял в стороне от бойких путей сообщения и был сплошь населен отставными корнетами, между которыми выдавался только один почтенный отставной генерал, почти во всех корнетских семействах имевший крестников, которых в шутку называли его детьми. Но отдаленность города еще более способствовала его одушевлению. В столицы ездить и лень, и незачем, так как еще во время состояния в звании юнкера всякий корнет уже выпил до дна всю чашу столичных удовольствий. Поэтому корнеты из целой губернии устремлялись в П*** и здесь, в родном городе, среди домашних пенатов, старались веселиться так, как умеют веселиться только корнеты. Как люди образованные, все эти господа держали прекраснейших поваров и выписывали вина прямо от Рауля и от Депре́, а консервы от Елисеева*. Родовые и благоприобретенные имения доставляли откормленных индеек, телят, поросят и другую живность, для прочей же провизии дух времени выработал целую касту купцов, поставлявших сочные ростбифы, отборнейшую дичь и совершенно животрепещущую рыбу, хотя река, на которой стоит П***, изобиловала только гольцами и пискарями. Каждый день, в пяти-шести местах, званый обед, и везде что-нибудь необыкновенное, грандиозное, о чем ни Борелям, ни Дюссо и во сне не снилось*. Один щеголяет стерляжьей ухой, в которой плавают налимьи печенки; другой поражает двухпудовым осетром, привезенным на почтовых из С****; третий подает телятину, в которой все мясные волокна поросли нежным жиром; четвертый предлагает поросенка, который только что не говорит. Я никогда не забуду судака под провансалем, который однажды подали к закуске у корнета Загибалова, — это было что-то такое до того тающее, изящное, радующее и вкус, и обоняние, и зрение, что я невольно подумал: «Если б это блюдо поставили передо мной и потребовали во имя его, чтоб я отказался от отечества, то я, конечно, не отказался бы — saperlotte![468] но в то же время, наверное, сказал бы себе: an, tu es donc blen douce, chère patrie, pour être préféré à ce délicieux ragoût!»[469] В другой раз, в доме корнета Голопятова, мне подали ростбиф… ну, такой ростбиф, что я инстинктивно поцеловал кусок, прежде чем положить его на тарелку!
На первых порах этот день, весь посвященный еде, кажется невероятным. Я сам не прочь поесть и, благодаря получаемому содержанию и участию в некоторых промышленных предприятиях, могу выполнить это весьма удовлетворительно, тем не менее просто в голову как-то не приходит каждую минуту прозревать, какая еда предстоит в следующую минуту. В П*** вас сразу ошибает запах еды, и вы делаетесь невольно поборником какой-то особенной религии, которую можно назвать религией еды. Но когда корнет Шилохвостов расскажет вам, что он налима, предназначенного для ухи, предварительно сечет, дабы печень его от огорчения увеличилась, что он индейке, предназначенной для жаркого, предварительно зашивает проход, дабы возбудить в ней нестерпимую жажду, которая тут же и удовлетворяется цельным молоком, и когда он и этого страдальца-налима и эту страдалицу-индейку подает вам за обедом — клянусь, вы не выдержите и скажете: «Мамон, я твой! я твой — навсегда!»
Но естественно, что при такой изобильной еде корнеты скоро отяжелевают, и это не может не иметь влияния на их отношения к дамам. Отношения эти самые спокойные, так сказать, сонные. В глазах отяжелевшего корнета жена есть одно из удобств, особенно ценное в том отношении, что она привлекает к дому более или менее разнообразное общество. Корнет не может обойтись без общества, потому что для него немыслимо есть в одиночку. И не беседа его прельщает, не желание оживить еду каким бы то ни было разговором, в котором он сам может принять участие. Нет, он сидит за столом и в большей части случаев только сопит и хлопает глазами в какой-то полудремоте. Но его радует, что около него тоже некто сидит, жует и постепенно отяжелевает, что никто ни единого порока не находит в его поросенке и что при взгляде на осетра из всех утроб, наверное, вырвется тихое одобрительное ржание. Это единственная форма общежития, которую он ценит. Он тем счастливее, чем больше видит кругом себя жующих и поглощающих, и если жена его служит магнитом, привлекающим в дом лишнее число ртов, если она, сверх того, умеет устроить вокруг мужа какое-то подобие партии, могущей доставить почетную должность на выборах, то этого одного для него вполне достаточно, и вне этой сферы жена его интересует очень мало.
Для нас, приезжих из столиц, для чиновников, разъезжающих по делам службы, для корнетских сынков, наезжающих в побывку, и вообще для всех тех, которые не успели еще въесться, — это общекорнетское отяжеленне — истинная находка. Находка это также и для тех местных молодых чиновников, которые умеют поставить себя в пределы двух-трех блюд из числа предлагаемых шести-семи. Все эти люди могут смело рассчитывать на корнетское отяжеление и очень приятно проводить время, не опасаясь, чтоб кто-нибудь обеспокоил их.
Жизнь в П*** какая-то непрерывная, полухмельная масленица, в которой все перемешалось, в которой никто не может отдать себе отчета, почему он опочил тут, а не в другом месте. Приезжего ловят, холят, вводят во все тайны.
Есть особливые отставные корнеты, которые позабыли жениться и которым делать уже совсем нечего. Изловив приезжего, они с утра до вечера возят его из дома в дом и по дороге рассказывают подноготную каждого дома. Вы еще не представлены хозяйке дома, а уж знаете и ее, и ее законного корнета, всё во всех подробностях. Корнет неизменно любит поврать, корнет неизменно любит изумить вас гостеприимством. Это очень удобно, потому что, едва успевши отрекомендоваться хозяйке, вы уже начинаете врать и чувствуете, что здесь собственно ничего другого и не остается, как врать, врать и врать. Анекдоты самого скандального свойства не только припоминаются, но даже рождаются тут, на месте. Все это видело виды, все это знает, как оценить соль анекдота, все это чувствует себя в своей тарелке. От корнетши вы переходите на половину корнета и, узнав от него, в каком полку он служил, можете быть уверены, что уже навсегда застрахованы от разговоров с ним. На будущее время он будет молча подавать вам руку, или, указывая на стол, покрытый закусками, скажет: «милости просим!» — и затем, завесив себе салфеткою грудь, уставит глаза в тарелку.
П — ские дамы прелестны. Они немножко полны, но настолько, что эта полнота никогда не переходит в расплывчатость. Они кокетливы, но настолько, чтобы никогда окончательно не лишить человека надежды. Они любят поврать, но настолько, что никогда не теряют чувства собственного достоинства перед les domestiques[470]. Более мягких, приятных нравов нельзя желать.
Благонамеренная повесть. Вступление*
Среди массы «Благонамеренных речей» странно было бы не встретить благонамеренной повести. Благонамеренные речи далеко не исчерпывают всего благонамеренного миросозерцания: существует еще целая область благонамеренного искусства, которую также необходимо исследовать, чтобы картина была вполне ясна.