Майкл Муркок - Бордель на Розенштрассе
Несколько лет назад на вилле Эсте, вернее, в саду, расположенном над дорогой, где когда-то жил какой-то правитель, я встретил молодую пару с благородными манерами, которая прогуливалась между деревьями, повалившимися колоннами и обломками мрамора; в этой скромно одетой молодой даме я, без всякого сомнения, узнал проститутку, с которой некогда встречался. Тогда она казалась мне идеалом женщины. Теперь же она чудесным образом превратилась в благопристойную мещаночку-жену. Перемена была поразительной. Я приподнял шляпу и представился, прибавив, что, как мне кажется, мы знакомы. И действительно, я в этом нисколько не сомневался. Пара назвала свою ничем не примечательную итальянскую фамилию и вежливо опровергла, что когда-либо видела меня. Я же теперь отлично вспомнил ее, как я частенько спал в борделе на Розенштрассе. Это удовольствие стоило мне тогда кучу денег. Я никогда не слышал, чтобы она произносила хоть слово, и некоторые полагали, что она немая. В то время фрау Шметтерлинг особенно выделяла ее из всех остальных девиц, она имела обыкновение называть эту чудную красотку своей «племянницей» и приберегала ее для клиентов, к которым она питала симпатию. Для тех, кто проникал в ее комнату, действие всегда протекало по одному и тому же сценарию. Занавески были обычно темными, и единственным источником света служила большая свеча, прикрытая стеклянным колпаком, отчего по комнате метались причудливые тени. Нимфа возлежала на сером бархате, неподвижная и пассивная. На цепи, которая опоясывала ее талию, было подвешено украшение в виде крупного насекомого длиной более десяти сантиметров, а толщиной около пяти и с размахом крыльев около пятнадцати. Тело насекомого было из камня какого-то нездорового зеленого цвета, крылья из хрусталя и серебра, отчего возникало впечатление прозрачности. Разные темные драгоценные камни покрывали головку и панцирь насекомого: агаты, сердолики, темный жемчуг. Эта чудесная необычная букашка покоилась на ее смуглом теле, словно пила из него кровь. На шее у девицы была массивная золотая цепь, каждое звено которой представляло собой скарабея, исполненного в египетском стиле. Цепь спускалась до ее маленьких накрашенных грудей. Одна ее тонкая рука была совершенно голой, а другую украшал золотой браслет с аметистами в виде двух переплетенных между собой змей; на щиколотке было внушительное золотое кольцо с крупным рубином, на четвертых пальцах ног были точно такие же кольца. Пальцы ее рук были унизаны множеством мелких украшений, и массивность золота подчеркивала хрупкое изящество ее молодого тела.
Мне, как старому другу фрау Шметтерлинг, было не раз позволено наслаждаться этим ребенком, и я думаю, я получал самое большое наслаждение не от ее такого прелестного тела, а от странностей ее души: она казалась полубезумной. Совсем как Александру, за которую я чувствую, разумеется, гораздо большую ответственность, ее пожирал какой-то таинственный пыл, почти нечеловеческие сексуальные аппетиты, в чем выражался ее причудливый и извращенный ум. Можно подумать, что она пришла в этот мир, одаренная всеми своими умственными и сексуальными способностями, воодушевляемая необузданной потребностью прожить, испытывая своеобразные чувства и оригинальные желания, никогда не угасающие и никогда полностью не удовлетворенные. Ее всегда чуткий ум был в погоне за собственными ощущениями, он бежал от того, что ее окружало, и от душ, с которыми она соприкасалась. Из меня она сделала жертву сезона, доводя до изнеможения. Силы мои убывали с каждой секундой, которую я проводил в ее обществе. Насколько я был обессилен и жалок, когда возвращался от нее, настолько же я чувствовал себя обогащенным и вдохновленным от нее. На самом деле я не воспринимал ее как реальность. Я никогда не пытался говорить с ней. Я приходил и уходил молча, почти украдкой, словно это была постыдная связь. К концу сезона я был вымотан, опустошен, я был словно выжатая тряпка. И вот это дитя с насекомым, подорвавшее мои жизненные силы, стало обыкновенной молодой дамой, прогуливающейся в Тиволи со своим мужем в воскресный вечер. Была ли она ответственна за перемену моего состояния? Или я был жертвой собственных фантазий? Такие вопросы волновали меня, когда мое тело поднималось и опускалось над телом Терезы. Я старался подавить в себе страх за ту, которая сидела в нескольких метрах от меня, смаковала абсент и смотрела на меня глазами, которые никогда не отражают и не поглощают света; глазами, взгляд которых полностью устремлен внутрь себя, в какой-то внутренний мир. Всегда ли она будет такой? Была ли она такой прежде? На какое-то мгновение меня охватывает страх. В недавнем прошлом я был ее соблазнителем, теперь же я превратился в игрушку в ее руках, отдав себя для ее забав и сексуальных развлечений. Как воспринимает это она сама? Так же, как я? Она говорит, что просто хочет доставлять мне удовольствие. Я ее бил. Я покрыл ее тело отметинами и рубцами, походив по нему тростью, башмаками, ремнем. Я выполнял роль жестокого хозяина, чьей рабыней она была; она вытерпела добровольно самые разные унижения. Порой она полностью подчинялась моей власти. У меня же было впечатление, что это я нахожусь в ее руках, готовый отказаться от обыденных радостей, от удовольствий, от естественных наслаждений с единственной целью понравиться ей. Она же в это время упрямо считала себя моей жертвой. Я понимаю, что это детская игра. Думаю, лучше считать, что тот ребенок, который есть во мне, которого я считал умершим, который оказался лишь подавленным, вновь требует воздать ему должное. Тереза энергично и искусно сопротивляется. Я испытываю вынужденный и мимолетный оргазм. Александра, все еще полностью одетая, становится на колени на кровати возле нас. Она нерешительно проводит рукой по моим ягодицам. Может быть, меня связывает с ней ее неопытность, мое желание вести ее от открытия к открытию, так, чтобы она без конца переживала необычные приключения. Буду ли я ее по-прежнему любить, когда она испробует все, что может доставить плотские наслаждения? И чего она добивается на самом деле? Чего она, собственно, ждет от меня, кроме моей роли опытного партнера? Она заявляет, что любит меня, но она слишком молода, чтобы это слово что-то для нее значило. Ее завораживает моя известность; как и любая известность такого рода, она сильно преувеличена: я, разумеется, был отвергнут многими женщинами, многих я соблазнил, и вот теперь я терпел неудачу с той, которая находила во мне вдохновенного любовника, чтобы удовлетвориться с другой. Потребности тела действительно не менее капризны и причудливы, чем потребности души. Не переставая ласкать меня, она целует Терезу. Восхитительно прикосновение ее платья к моей коже. Она трогает соски Терезы все с той же очаровательной нерешительностью. Затем ложится поперек моей спины и медленно трется лобком о мое тело. Тереза гладит ей запястье. Ее духи словно наркотик. Я не вступаю в их игру, пусть пока воспламенится их страсть. Александра позволяет Терезе расстегнуть свое платье. Наконец два обнаженных тела сжимают мое, постепенно привыкая друг к другу. Одна грудь касается моего плеча, одно колено опирается на мое бедро. Лежа ничком на животе, я не могу разобрать, кто есть кто. Чудесное ощущение подкрепляется запахом их тел. Чередуются бормотание, постанывания, хрипы, вздохи, объятия, нежные прикосновения, царапание, и, наконец, наступило божественное забвение. Я для них был лишь телом. Моя рука скользнула к члену, и я начал мастурбировать, пока движения не стали иступленными.
Пападакис говорит мне: «У вас здесь мало света». Он раздергивает занавески. Издали виден голубой отблеск: море. Сегодня мне кажется, что он говорит тихо и ровно, и я не раздражаюсь. Солнце посылает мягкие и теплые лучи. «Какой сегодня день?» — спрашиваю я его. «Первое мая, — отвечает он. — Вы, наверное, скоро сможете выходить». Я не доверяю ему, я боюсь за свою рукопись. Когда я засыпаю, то кладу ее под подушку. Я не хочу, чтобы он читал ее, по крайней мере пока я не закончу. «Сегодняшнее утро напоминает мне Никозию, — произносит он и хмурится. — Все этот негодяй папаша». Ему часто случается вот так путаться в подробностях своей жизни. «Я был таким дураком». Он вновь начинает действовать мне на нервы. «Вы мне мешаете, — говорю я ему. — Мне наплевать на ваше детство. Принесите мне через полчаса чаю». Я сдерживаюсь, чтобы не нагрубить. Может быть, я мало ценю его. Он теперь вроде бы выказывает ко мне определенное уважение. Но я не могу ему позволить занимать меня пустым разговором, иначе он способен бубнить целый день о своих разочарованиях и поверять мне самые значительные случаи из своей жизни. Он уверяет, что у него несколько университетских дипломов, но на вопрос где он их получил, отвечает весьма уклончиво. Иногда он хвалится, что был знаком со знаменитыми художниками и музыкантами. Действительно, когда-то он выполнял роль посредника у некоторых деятелей искусств, у которых я бывал в Лондоне. Именно с тех пор он и служит у меня. Не стану отрицать, что он оказывает мне помощь, но позволять ему говорить нельзя. Я знаю, что он сердится на меня, когда я ему таким образом затыкаю рот. Я знаю также, что в моих работах он видит соперника, хотя вначале он утверждал, что будет всячески помогать мне в работе. Это было еще до того, как я заболел. Он сегодня немного рассеян, то и дело всматривается через окно в даль, тихонько насвистывает популярную мелодию. «Дайте мне только закончить это, — говорю я, — тогда я буду достаточно богат, чтобы оплатить ваше возвращение в Никозию». Он удивляется. «Почему вы думаете, что я хочу туда поехать? Я думал о Венеции». Я прошу его поставить Шопена на патефон, который находится в соседней комнате. «И не давайте диску замедлять темп, как обычно». Я вспоминаю то время, когда он был более любезным и приветливым, когда он предполагал, что мой титул что-то значит и что у меня много денег.