Владислав Реймонт - Земля обетованная
— Хорошо, будем говорить откровенно.
— Я негласно стану твоим компаньоном, помогу выплатить долги и избавиться от дольщиков, а ты откажись за это от Анки и женись на другой, хотя бы на той же Маде Мюллер.
— А ты — на Анке?
— Это уж мое дело. Там видно будет. А ты не мучай ее и освободи от обещания стать твоей женой. Ведь ей очень тяжело, а сама она об этом не скажет.
— Я давно бы так поступил и уже не раз думал и не перестаю об этом думать. Но боюсь, как бы при ее впечатлительности и к тому же…
— К тому же, мне кажется, она вас не любит, и вы оказали бы ей большую услугу.
— Об этом мне лучше знать, — сказал Кароль, задетый его словами.
— Вы ведь тоже ее не любите.
— Тут я позволю себе повторить ваши слова: это — мое дело. Во всяком случае, пока она сама не откажет мне, я не перестану считать себя ее женихом и в скором времени женюсь. Странно, как вы могли предложить мне такую сделку! — неожиданно возмутившись, закончил он.
— Простите! Наверно, я выпил лишнее и не сумел привести убедительные доводы. Спокойной ночи!
Куровский пожал ему руку и, позвонив, велел закладывать лошадей.
— Бедная Анка! — с сожалением прошептал он.
XIX
— Загляну на минутку на фабрику и пойду с вами. Что-то не хочется возвращаться домой, — сказал Кесслер Морицу, когда они расстались с Высоцким.
— Может, зайдете ко мне выпить чаю?
— Ладно. Не пойму, что со мной происходит… прошептал Кесслер, нервно вздрагивая.
Они медленно шли пустынными, словно вымершими улицами. На крышах лежал снег и тонкой, смерзшейся коркой покрывал тротуары и мостовые. Город окутывала наводящая уныние, серая мгла, сквозь которую с трудом пробивался мутный зимний рассвет. Фонари уже потушили. В полумраке стирались, расплывались очертания предметов, и лишь изредка сверкал огонек и тотчас гаснул.
— Вам непременно надо на фабрику?
— Да, цеха работают в ночную смену.
— Простите, что вмешиваюсь, но на вашем месте, я поостерегся бы заходить к Малиновскому. У него вид злобного цепного пса.
— Он — дурак! Содержание его дочки обходится мне в пять тысяч рублей в год, а он еще рычит на меня.
— Один раз он уже побывал в Сибири, — заметил Мориц.
— Ничего он мне не сделает. Я получил от него письмо и хочу лично дать ему ответ. — Кесслер злобно ухмыльнулся.
— Насчет Зоськи?
— Да.
— А револьвер вы захватили?
— Слишком много чести для этого польского пса! Довольно с него и пинка. Уверяю вас, он и не подумает огрызаться. Ему просто надо получить отступного за дочь. Мне не впервой улаживать такие дела, — самодовольно сказал он и вздрогнул, но не от страха — это чувство было ему незнакомо — а от какой-то смутной тоски и душевного пресыщения.
Он смотрел на серое небо, на унылые, словно вымершие, дома, вслушивался в странно-тревожную тишину спящего города.
Но на залитом электрическим светом фабричном дворе, где жизнь била ключом, среди неустанного гула станков он снова обрел спокойствие.
— Подождите меня здесь, я сейчас вернусь.
В похожем на башню машинном отделении было полутемно, — единственная лампочка на закопченной стене тусклым светом озаряла ходившие взад-вперед поршни и нижнюю часть маховика, который вращался с бешеной скоростью, грозно поблескивая стальными спицами. Его вой и свист сливались в дикий гимн сокрушительной силе.
— Малиновский! — стоя в дверях, позвал Кесслер, но лязг железных челюстей машины заглушил его голос.
Малиновский, в длинной блузе, сгорбившись, с масленкой и тряпкой в руке, толокся около машины, обихаживая это чудовище. Он следил глазами за его движениями, словно на дне бушующего моря, оглушенный адским шумом, а оно, как в белой горячке, металось с ревом, сотрясая стены и наводя ужас.
— Малиновский! — громче крикнул Кесслер.
Тот отставил в сторону масленку и лампу, подошел ближе и, спокойно глядя на Кесслера, вытер руки о блузу.
— Ты писал мне? — грозно спросил Кесслер.
Он утвердительно кивнул.
— Чего тебе надо? — грубо проговорил Кесслер, выведенный из себя спокойствием Малиновского.
— Что ты сделал с Зоськой? — прошипел Малиновский и шагнул к нему.
— А-а! Говори, чего тебе надо? — повторил Кесслер, невольно пятясь к двери.
Но Малиновский преградил ему дорогу.
— Ничего… Я только отплачу тебе за нее, — спокойно прошептал тот.
Глаза его сверкнули сталью, а сильные, похожие на поршни, руки сжались в кулаки.
— Прочь! Не то башку раскрою! — Кесслера охватил страх: в глазах Малиновского он прочел свой смертный приговор.
— Только попробуй!.. — зловеще пробормотал Малиновский и придвинулся к нему вплотную.
С минуту они смотрели друг на друга, как два тигра, готовые к страшному прыжку.
Глаза у них сверкали, точно стальные спицы маховика, в полутьме напоминавшие оскаленные клыки.
Чудовище-колесо, как некий мерзкий гад, неистово билось в тенетах бликов, искр, теней, словно стремилось вырваться на волю из этих несокрушимых, вздрагивающих стен.
— Прочь с дороги! — взревел Кесслер и одновременно нанес Малиновскому кастетом такой страшный удар, что того отбросило к стене, но он удержался на ногах и с быстротой молнии налетел на Кесслера, схватил стальными пальцами за горло и с силой отшвырнул к противоположной стене.
— Ты… стервец… — хрипел Малиновский и душил его.
У Кесслера хлынула горлом кровь.
— Пусти… пусти… — с трудом выдавил он из себя.
— Попался… попался… Теперь я тебя прикончу… — растягивая слова, шептал Малиновский, и пальцы его невольно разжались. Воспользовавшись этим, Кесслер в приступе дикой ярости накинулся на него, и оба упали.
Но Малиновский не отпускал его, и, сцепившись, как два медведя, они с глухим ревом катались по полу, бились головами об асфальт, ударялись о стены, основание маховика, пинали друг друга ногами, впивались зубами в лицо, кусали плечи, воя от боли и бешенства.
Ослепленные смертельной ненавистью, свирепо рыча, они падали, снова вскакивали, катились чудовищным, окровавленным клубком, который то разворачивался, то сворачивался. Яростная схватка не прекращалась ни на миг рядом с глухо шумевшим маховиком, готовым в любую минуту схватить их стальными клыками.
Но продолжалась она недолго. Малиновский одерживал верх; он с такой силой сжал Кесслера, что сломал тому ребра и грудную клетку. Кесслер из последних сил впился зубами ему в горло.
Но вот оба с диким воем одновременно вскочили на ноги, тела их сплелись и рухнули на поршни, на мелькавшие с молниеносной быстротой спицы махового колеса, которое подхватило их, затянуло, подбросило к потолку и в мгновение ока разорвало в клочья.
Среди вздрагивающих стен еще не замер крик, а они уже были мертвы. Окровавленные клочья их тел вращались вместе с колесом, отскакивали к стенам, свисали с поршней, мелькали в воздухе, а огромное чудовище продолжало крутиться с бешеной быстротой и злобно рычало, бессильное освободиться от сковывающих его пут.
* * *
В тот ненастный день из низко нависших над землей, тяжелых, свинцовых туч шел дождь со снегом, дул леденящий, пронизывающий ветер, и за гробом Малиновского следовала лишь небольшая кучка друзей и знакомых Адама.
Адам вел под руку обезумевшую от горя мать с заплаканным, опухшим от слез лицом, за ними шла чета Яскульских со старшими детьми да несколько соседок по бараку.
Они шли по мостовой за одноконными дрогами, которые подскакивали на выбоинах, разбрызгивая во все стороны черную жидкую грязь.
Медленно подвигалась похоронная процессия по Пиотрковской улице, запруженной тяжело груженными подводами и экипажами. По тротуарам сновали толпы людей в темной, заляпанной грязью одежде, на землю, на колыхавшиеся на ветру зонтики прохожих струями стекала с крыш вода. Хлопья мокрого снега облепили с одного бока катафалк и гроб.
Блюменфельд, Шульц и остальные музыканты из их компании шагали по тротуару. Шествие замыкал Стах Вильчек с каким-то незнакомым мужчиной, с которым он без умолку толковал о своих делах.
Горн — он тоже был на похоронах — с грустью оглядывал идущих за гробом в надежде увидеть Зоську, но тщетно: никто не знал, что сталось с ней после смерти Кесслера.
За городом к похоронной процессии присоединилось десятка полтора работниц; они затянули жалобную песню; молитвенных песнопений не было, так как Малиновского хоронили без ксендза. Церковь отреклась от него, как от самоубийцы и душегуба, и может, оттого на всех лицах читалось какое-то особенно безысходно-горестное выражение.
По мере отдаления от города из проходов и закоулков стекалось все больше людей; прямо от станков, грязные, посинелые от холода присоединялись они к процессии и сомкнутыми, грозными рядами шли за гробом своего товарища.