Константин Симонов - Последнее лето
Дописав письмо и положив его вместе с четырьмя ее письмами и неотправленным письмом Серпилина себе в планшет, Захаров подумал, что все это надо послать не полевой почтой, а с оказией. Но как лучше это сделать, сейчас на ум не приходило, голова устала.
Он поднял трубку телефона и приказал соединить себя с Бойко, если еще не спит. Оперативный дежурный доложил, что генерал-лейтенант Бойко вместе с командующим артиллерией выехал в Теребеньки, в штаб тыла, прощаться.
Захаров звонил Бойко, чтобы спросить, появился ли у него Кузьмич. Дежурный сообщил, что генерал Кузьмич еще в дороге. Был в триста седьмой дивизии, а недавно проехал на машине через штаб корпуса.
– Вот оно что. – Захаров, положив трубку, подумал, что Кузьмич сегодня забрался дальше всех. Триста седьмая затягивала горло мешка, и офицеры связи добирались до нее только самолетами. А Кузьмич все же пропер и туда и обратно на машине…
Захаров поднялся из-за стола, собираясь идти, и заметил лежавшую с краю пустую, без бумаг, красную папку. И вспомнил, как не в этой, а в другой избе сидели вместе с Серпилиным и смотрели лежавшие тогда в этой красной папке, пустой сейчас, выборки из разных политдонесений, которые перед наступлением сделаны были для сведения Военного совета армии. В тех выборках, что смотрели тогда с Серпилиным, резюмировались настроения последних недель и отмечался их общий здоровый характер, говоривший об уверенности в победе и готовности разгромить фашистов. Но приводились – как выражались авторы донесений – и отдельные примеры нездоровых настроений. Воевавшие по три года люди порой боялись поверить себе, что они и в будущем наступлении останутся живы. А иногда и в их разговорах и в том, что они писали домой, проглядывала как бы затаенная надежда, простившись перед уходом в бой с близкими, потом все-таки обмануть смерть – остаться живым.
– Ну что ж, – сказал тогда Захаров, довольный, что выборки лишний раз подтверждали, что, несмотря на усталость от войны, настроение в армии перед наступлением хорошее. – В общем, надо считать, документ неплохой!
И вдруг его поразило какое-то странно печальное выражение лица Серпилина.
– В общем-то неплохой, – сказал он. – А еще лучше, если оправдаем возложенные на нас надежды, обойдемся в этом наступлении меньшими потерями, чем когда-нибудь. Столько всего получили, такая сила за плечами, что грех не постараться! «Слишком большие потери» – говорим, а «слишком малые» – разве скажешь? Про какую людскую жизнь язык повернется сказать, что она слишком малая потеря? Как ни мало потеряем, а кто-то все же умрет… Когда возмещаем убыль, заменяем, перемещаем, – говорим и себе и другим, что незаменимых нет. Верно, нет – все так. Но ведь и заменимых тоже нет. Нет на свете ни одного заменимого человека. Потому что как его заменишь? Если его заменить другим – это будет уже другой человек, а не он.
«Да, это будет уже другой человек, а не он», – мысленно повторив слова Серпилина, немного удивившие его тогда, а сейчас показавшиеся такими понятными, подумал Захаров, глядя на эту пустую теперь красную папку, лежавшую на пустом столе.
26
В Москву Синцов не полетел. Бойко ночью принял другое решение. Вспомнил, почему Серпилин расстался с Евстигнеевым – потому что родственник, – и решил: раз родственник, его и послать в Москву на похороны; и дольше, чем Синцов, был адъютантом и лучше его знает семейные дела покойного.
Утром, идя к Захарову и увидев на лавочке возле избы понуро сидевшего Евстигнеева, Синцов подумал, что полетят вместе. Но Захаров объяснил ему, почему решили послать в Москву не его, а Евстигнеева.
– Все, что должен был сам везти, передай ему, а до самолета проводи. Пока не взлетят… Когда вернешься, сразу явись к командующему. Сказал мне, что сам, лично, определит твою дальнейшую судьбу.
«Сам, лично! Почему сам, лично?» – подумал Синцов.
– Проводи, пока не взлетят, – повторил Захаров. – А мы с командующим в войска. Такое наше дело, – сказал так, словно, несмотря на необходимость этого дела, испытывал неловкость перед покойным, что не сможет проводить его до самолета.
Захаров назвал Бойко командующим с таким чуть заметным, но все же заметным оттенком в голосе, по которому Синцов понял: назначение Бойко – дело решенное.
Так оно и было. Еще ночью и Батюк и находившийся в штабе фронта генерал-лейтенант – представитель Ставки – звонили в Москву и высказали единое мнение: назначить командующим армией генерал-лейтенанта Бойко, и чем скорей, тем лучше, учитывая, что смена командующего происходит в разгар операции.
Это было доложено тут же ночью Сталину и утверждено им.
– Пойдем, передам тебе все… что в Москву собрали… – выйдя из избы, сказал Синцов поднявшемуся навстречу Евстигнееву.
Мимо них с крыльца спустился Захаров, сел в «виллис» и подъехал к избе Бойко. В ту секунду появилась длинная фигура Бойко. Новый командующий, не здороваясь с Захаровым, – наверно, уже виделись сегодня, – шагнул к своему «виллису», стоявшему первым, сел в него, и обе машины рванули с места.
Синцов и Евстигнеев молча смотрели вслед уходившим вдаль, по деревенской улице, машинам. Месяц назад, принимая от Евстигнеева несложную адъютантскую канцелярию, Синцов, хотя и не был ни в чем виноват, все-таки испытывал неловкость, занимая его место. Но сейчас этого места уже не существовало. И человека, при котором они с Евстигнеевым состояли, больше нет, и ему уже не нужны ни помощники, ни адъютанты, ни ординарцы, вообще никто не нужен.
Лицо у Евстигнеева опухло от слез, но голова работала нормально и руки тоже; отметил по списку все, что следовало, забрал у Синцова чемодан, который надо было везти в Москву, и портфель с орденами, которые понесут на подушках перед гробом. Чемодан пристроил в ноги и, не выпуская портфеля из рук, сел в «виллис» на заднее сиденье вместе с Гудковым, попросившимся проводить тело командующего до самолета. Синцов сел рядом с водителем. Но когда подъехали к избе, где ночевал Кузьмич, тот, выйдя, сказал, чтоб Синцов пересел к нему. Хотел расспросить.
Пока ехали, Кузьмич, повернувшись к Синцову и трубкою приложив руку к уху, то и дело удивленно дергал головой, словно никак не мог согласиться с тем, как все это произошло. Потом сказал сердито:
– Война, война, мать ее так… Чего она только не придумывает, чтобы человека жизни решить, уму не поддается! Другой, как я, уже с ярмарки едет, и все ничего, никакой леший его не берет. Намедни в дивизии был, уже другой раз за неделю, пленных на своем пути опять цельный, считай, взвод взял. Пока построиться им приказал, какой-то ихний хрен из-за куста на меня, на генерала, с автоматом. С трех метров бил – сито бы из меня сделал! Так туточки вам, пожалуйста, автомат у него заело – перекос патрона. Потом, когда застрелили его, приказал поглядеть. Так и есть. Перекос! И через этот перекос обратно – живу. А тут человек в полном расцвете своих сил – и на тебе – осколком, за пять верст достали! Разве это справедливо? – спросил Кузьмич с такой силой сочувствия к Серпилину, словно где-то в душе взвешивая, кому из них двоих справедливей было бы погибнуть.
Когда приехали в штаб тыла и поставили гроб в автобус, Кузьмич полез туда и махнул рукой Синцову и Евстигнееву, чтобы лезли за ним. Сел сбоку на откидную скамейку, в обычное время служившую в этом штабном автобусе койкой, скинул с головы фуражку и, держа ее в руках, свесив между колен руки и низко нагнув голову, так и просидел всю дорогу до Могилева.
Синцов сидел рядом. Если ехать опустив глаза, – перед глазами обитый кумачом гроб. В штабе тыла, в избе, он стоял открытый, но перед тем, как выносить, его накрыли крышкой и прихватили в ногах и в изголовье гвоздями. Наглухо не заколачивали, еще будут там, в Москве, открывать.
Если бы смотреть на дорогу, можно было бы вспомнить, где и что на ней было за эти дни. Где стреляли из лесу немцы, где встретили колонну пленных, где застряли на объезде. И где остановились и разговаривали с регулировщиком, и где и кому был выговор, и где благодарность, и где, по приказанию Серпилина, записаны в адъютантский блокнот напоминания о представлениях к орденам. И где Серпилин сказал об одном не полюбившемся ему человеке, что ревизоры из таких, как он, – лучше некуда, а поставь его начальником службы тяги – ни хрена не потянет! Каждый день после взятия Могилева садились и ехали по этой дороге все дальше и дальше на запад…
«А теперь возвращаемся ногами вперед», – горько подумал Синцов и, подняв голову, стал смотреть в окно автобуса.
Окно высоко, и, если глядеть сидя, в него видна не дорога, а только лес да небо…
Все равно, никуда от себя не денешься и того, что сказала Таня, не выбросишь из памяти. И хотя погиб Серпилин, но в голову лезут мысли о собственной жизни, в которой одно воскресло, а другое не хочет умирать, и неизвестно, как дальше жить…
Аэродром в Могилеве уже подправили после наших недавних бомбежек. Затрамбовали воронки и уволокли с поля остатки сгоревших немецких самолетов. За краем летного поля торчали их плоскости и фюзеляжи.