Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Порченая
Выкурив трубочку и осмотрев еще разок больную, потерявшую подкову ногу Белянки, дядюшка Тэнбуи сказал, что нам пора трогаться в путь и во что бы то ни стало добраться до Э-дю-Пуи.
Крылатое время летело, не обращая внимания на наши беды и наши решения, неслышно увлекая молчаливую ночь все ближе к рассвету. Луна успела уйти за облака на покой, ни одной звезды не виднелось на небе, и вокруг стало темнее, чем в печке. Мы оставили гореть фонарик, и его мигающий свет в молоке тумана казался зыбким хвостиком кометы. Однако скоро погаснет и фонарь, и мы побредем в потемках, таща за повод своих лошадок, не видя перед собой ни зги. Как тут не встревожиться — тут, среди пустоши, внушающей столько опасений? Но мы не беспокоились. Мы знали, что в руках у нас достанет силы, чтобы постоять за себя, а в душе достанет решимости, чтобы силой рук воспользоваться. Словом, мы продолжали путь. Белянка едва волочила больную ногу, мы едва волочили тяжелые неуклюжие сапоги. Продвигались мы вперед молча, но давило на нас не молчание, а безмолвие плотных туманных потемок. Угнетала безмерность обступившего нас пространства, в нем без отзвука тонули чувства и мысли. «Конец света!» — невольно вырвалось у старины Тэнбуи. И действительно, мы поверили бы, что свету пришел конец, если бы время от времени не раздавался внезапно треск крыльев, — шагая вперед, мы, встревожив, поднимали задремавшую на одной ноге цаплю.
Понять, куда мы идем, в темноте, что нас окружала, не представлялось возможности. И вдруг раздался звон колокольчиков, они отбивали часы и, судя по звуку, звонили не так уж и далеко. Впервые с тех пор, как мы вступили на пустошь, раздался звон часов, а значит, пустошь кончалась и близилось избавление.
Мелодичный хрустальный звон сообщил, что настала полночь. Удары считали мы оба и удивились, что прошло не так-то уж много времени. Последний удар еще не растаял в воздухе, как на смену колокольчикам башенных часов загудел настоящий колокол. Бил он где-то в отдалении — мощно, сумрачно, полногласно, и мы оба невольно остановились, прислушиваясь к его гудению.
— Слышите, мэтр Тэнбуи? — спросил я, признаюсь, не без трепета, густое пение меди в потемках невольно внушало его. — Звонить в такой час! Неужели где-то пожар?
— Нет, на пожар трезвонят что есть мочи, — отвечал он, — а тут звонят медленно, будто на похоронах. Стойте! Пятый удар. Шестой! Седьмой! Восьмой! Девятый! Кончено. Колокол смолк.
— Что же это такое? — продолжал недоумевать я. — Колокол в такой час! Странно. Очень странно. Может, звон нам почудился?
— Странно, конечно странно, но звонили на самом деле, — ответил мне голос, которого я не узнал, и, если бы не был уверен, что рядом со мной сквозь тьму и туман идет не кто иной, как дядюшка Тэнбуи, не знал бы, что и подумать. — Второй раз в жизни я слышу звон ночного колокола. В первый раз он принес мне такую беду, что я вовек его не забуду. Ночь, когда я услышал его впервые, была много лет тому назад, и ехал я по другую сторону Белой Пустыни, но в ту самую ночь, в ту самую минуту мой сынок, которому едва минуло четыре годка и был он крепок, как его родные отец и мать, умер в колыбели от судорог. Что-то ждет меня в этот раз?
— Что же это за колокол, накликающий такие страшные беды? — спросил я у котантенца, невольно поддаваясь его волнению и тревоге.
— Колокол Белой Пустыни. Он звонит, когда мессу служит аббат де ла Круа-Жюган.
— Мессу, мэтр Тэнбуи? — недоверчиво переспросил я. — Да неужто вы позабыли, что сейчас еще только октябрь на дворе и до декабря, когда служат полунощницу, еще очень и очень далеко!
— Знаю не хуже вас, сударь, — серьезно отозвался он, — но месса аббата де ла Круа-Жюгана совсем не рождественская месса. Это месса мертвеца, и служит он ее без прихожан и клира. Страшная, зловещая месса, если верить тому, что о ней рассказывают.
— Но как можно рассказывать о том, чего никто никогда не видал, — по-прежнему недоумевал я.
— Почему никто не видел, сударь? — отвечал мон-де-ровильский фермер. — Я расскажу вам, откуда узнали о ночной мессе. Дверь для церкви в городке Белая Пустынь взяли из белопустыньского монастыря, который после революции стоял в руинах. Дверь эта и была, и есть вся в дырах, — изрешетили ее своими пулями «синие мундиры»-республиканцы. Так вот те, кому приходилось идти в потемках через кладбище мимо церкви к дороге — а она там проходит неподалеку, — удивлялись свету, что сочился через дыры. Час-то поздний, церковь заперта на ключ. Из любопытства прохожие заглядывали внутрь и видели, что в церкви служат мессу, но поглядеть на нее второй раз никому не доставало охоты. Ни вы, ни я, сударь, не услаждали себя нынче вечером соком виноградной лозы, однако мы оба отчетливо слышали девять ударов колокола, возвещавших начало мессы. Двадцать лет тому назад жители Белой Пустыни слышали их часто, и, поверьте, теперь во всей округе вы не сыщете ни одного человека, который не предпочел бы кричать посреди ночи от самых страшных кошмаров, нежели услышать колокол ночной мессы аббата де ла Круа-Жюгана.
— А кто такой этот аббат де ла Круа-Жюган, дядюшка Тэнбуи? — задал я несколько свысока вопрос. — И почему позволяет себе служить мессу в столь неурочное время? Неурочное, я хочу сказать, для всех правоверных католиков…
— Не шутите, сударь, — отвечал смиренным голосом котантенец. — Тут, сударь, не до шуток. Человек этот был изгоем и других превращал в таких же гонимых изгоев, каким был он сам. Вы только что спрашивали о «совиной войне», так вот в наших краях говорили, будто и он принимал в ней участие, несмотря на свой сан священника и монаха в обители Белая Пустынь. Когда епископом у нас стал монсеньор Таларю, человек порочный и развратный, который, однако, как я слышал, к концу жизни раскаялся и умер в эмиграции на чужой земле как святой, так вот, когда монсеньор Таларю приехал к нам сюда и пустился во все тяжкие вместе с нашими господами дворянами, аббат де ла Круа-Жюган не избежал соблазнов разгульной жизни, что велась тогда в Белой Пустыни, он поддался страстям ее и порокам и сделался воплощением мерзости в глазах людей и своих собственных, а в глазах Господа стал проклятым. Я видел его в 18… году и могу сказать, что видел отверженного, который при жизни провалился по пояс в ад.
Я попросил своего спутника рассказать мне историю аббата де ла Круа-Жюгана. Добряк не стал отнекиваться и охотно рассказал все, что знал.
Мне всегда были по душе старинные легенды и народные суеверия, в них таится куда более глубокий смысл, чем мнится поверхностным умам, считающим их пустой игрой фантазии… Что же до истории, рассказанной фермером, то в ней не так уж много чудес. (От чудес, не умея объяснить их, обычно открещиваются, но разве в основе нашего мира не лежат самые непостижимые и невероятные чудеса?)
События этой истории порождены скорее страстями или, возможно, остающимися неизменными из века в век чувствами, которые придают любому рассказу захватывающий интерес, ибо герой его — всем знакомый и неизменно новый, вечно гибнущий и вновь воскресающий феникс, имя которому — человеческое сердце. Пастухи, которых дядюшка Тэнбуи винит в несчастье, постигшем его Белянку, тоже сыграют свою роль в рассказанной им истории. Я не разделяю мнения моего спутника относительно пастухов, но и не отвергаю его, потому что умом и сердцем верю в существование того, что делает возможной любую магию: верю, пользуясь выражением дядюшки Тэнбуи, в «секреты», что передаются посвященными из поколения в поколение, верю в таинственные и злобные силы, что вмешиваются в дела людей. Вера в два этих феномена и определяет для меня историю всех времен, всех стран, всех народов, на какой бы ступени цивилизации они ни находились. Веру мою разделяет и римская католическая Церковь, которую я почитаю несравненно больше, нежели историческую науку. Двадцать параграфов в определениях, вынесенных Вселенскими соборами, посвятила наша Церковь магии, колдовству, ворожбе, дала им исчерпывающую оценку и осудила. Она не отмахнулась от колдовства как от не заслуживающего внимания пустяка или глупого обмана, она увидела в нем реальность, легко объяснимую с церковной точки зрения. Есть свидетельства Церкви и о вмешательстве злобных сил в человеческие деяния, — и думаю: все, что творится сейчас в мире, не позволяет и самым упрямым усомниться в дьявольщине…
Однако простите мне эти, возможно, слишком серьезные слова и тот невольный пафос, с которым я предваряю историю, рассказанную мне фермером-котантенцем темной ночью в ландах. Он рассказал мне ее так, как знал, а знал он, разумеется, лишь внешнюю цепочку фактов. Я же по природе исследователь, и мне захотелось докопаться до глубин поразившей меня истории. Вместо того чтобы, попав в Э-дю-Пуи, тут же сесть и записать ее, сохранив все слова и обороты моего спутника, которые так живо запечатлелись у меня в памяти, я принялся размышлять над услышанным и поэтому могу рассказать все гораздо полнее.