Жорис-Карл Гюисманс - Наоборот
В картинах Моро, пессимиста и эрудита, был странный, колдовской шарм. Они именно околдовывали, пробирали до мозга костей, как иные стихи Бодлера. И вы застывали в изумлении, задумчивости, замешательстве под впечатлением искусства, в котором живописец вышел за пределы возможного, взяв у писателей точность сравнения, у Лимозена — яркость красок[70], а у ювелиров и граверов — совершенство отделки. Этими обеими Саломеями дез Эссент восхищался бесконечно. Они постоянно были у него перед глазами. Он повесил их у себя в кабинете, отведя им особое место на стене между книжными полками.
Однако, обставляя и украшая свое убежище, дез Эссент на этом не остановился.
И хотя второй — он же и верхний — этаж дез Эссент целиком отвел слугам, оставался еще весь первый для того, чтобы развесить картины.
Первый этаж был устроен следующим образом.
На одной стороне дома располагались четыре комнаты: туалетная — спальня — библиотека — столовая; туалетная комната и столовая оказались угловыми.
Комнаты шли в один рад и окнами выходили на Онэйскую долину.
На другой стороне — одна за другой шли также четыре комнаты: кухня — просторная прихожая — небольшая гостиная — уборная с ванной. Находились они напротив соответственно: столовой — библиотеки — спальни — туалетной. И кухня и ванная комната, следовательно, тоже были угловыми.
Окна комнат выходили по эту сторону на Шатийон и башню Круа.
Что касается лестницы, то ее пристроили снаружи, с торца дома, и шаги слуг по ступенькам едва доносились до дез Эссента.
Гостиную он обил ярко-красным штофом, а на черных эбеновых панелях развесил гравюры Яна Луикена, старого голландского мастера, во Франции почти не известного.
Луикен был по-своеобразному мрачен, жесток, ядовит. У дез Эссента висела серия его "Преследований за веру". На гравюрах изображались все виды пыток, мыслимых и немыслимых, придуманных служителями церкви. То была картина людской муки: обугленные тела, пробитые гвоздями, распиленные черепа, клубки кишок, вырванные клещами ногти, отрубленные руки и ноги, выколотые глаза, вырезанные веки, кости, лезвием вскрытые и зачищенные.
Фантазия художника разгулялась: пахло горелым мясом, капала кровь, раздавались вопли и проклятья — и дез Эссент в своем красном будуаре с трудом переводил дух и дрожал от ужаса.
Да, потрясение и дрожь от гравюр были настоящими, как неподдельны были и талант гравера — его персонажи отличались особой жизненностью, — и мастерство в изображении множества тел, лиц, рук, ног. Луикен напоминал Калло[71], которого даже превосходил графической силой своих фантазий. Удалось ему вместе с тем нечто другое: удивительное проникновение в среду и эпоху. В туалетах, нравах, архитектуре времен Пляски Смерти узнаются и гонения христиан в Риме, и папская инквизиция, и французское средневековье, и Варфоломеевская ночь, и драгоннады. Отображалось все это самым точным, самым тщательным образом.
Гравюры были подлинным источником знания. Разглядывать их можно было, не уставая, часами. Они давали пищу для размышлений, помогали коротать время, когда не хотелось читать.
Обстоятельства жизни Луикена также влекли к себе дез Эссента и вдобавок помогали понять создаваемые им образы. Фанатик-кальвинист и ревностный молитвенник, он и сочинял духовные стихи, снабжая их собственными рисунками, и на стихотворный лад перелагал псалмы, и, жадно читая Библию, приходил в экстаз, бредил кровавыми видениями, распевал полные гнева и ужаса протестантские песни, хулил пап.
К тому же он не любил мира, раздал свое имущество бедным и питался одним хлебом. В конце концов он снялся с места и вместе со старухой служанкой, которой внушил столь же ревностную веру, отправился куда глаза глядят. И всюду проповедовал Евангелие, перестал вкушать пищу, стал юродивым, едва ли не дикарем.
В соседнюю с гостиной просторную прихожую, которую украшали панели из коричневатого кедра, дез Эссент поместил не менее причудливую живопись.
Гравюра Бредена[72] "Комедия смерти" являла собой фантастический пейзаж. Кусты и стволы деревьев походили на леших и демонов, на ветках сидели птицы с крысиными головами и хвостами, похожими на морковь; земля была усеяна костями, ребрами, черепами; к ним тянули свои ветви старые кривые ивы, подле которых скелеты в венках пели гимн о торжестве тлена; высоко в небе в мелких облаках уходил вдаль Христос; в глубине грота, обхватив голову руками, понурившись сидел отшельник, а какой-то несчастный, обессилев от голода и лишений, умирал у озера, упав навзничь у самой кромки воды.
Была там еще одна литография Бредена — "Добрый самарянин": невообразимое — вопреки всякому представлению о сторонах света и климате — нагромождение пальм, рябин, дубов, непролазная чаща с обезьянами, совами, филинами, а также причудливые, как корень мандрагоры, пни и высоченное дерево. В его просветах различимы верблюд, два человека, самарянин и некто, израненный разбойниками, за ними река, за рекой, на горизонте, волшебный град, над которым простиралось странного вида небо, испещренное точками птиц и рябью то ли волн, то ли облаков.
В чем-то художник напоминал средневекового примитивиста, в чем-то Альбрехта Дюрера или курильщика опиума. И дез Эссенту была по душе эта картина, нравилось, что подробны детали, что разнообразен и впечатляющ общий вид. И все же чаще останавливался он у соседних полотен.
Они были подписаны именем Одилона Редона[73].
В позолоченных рамках из простого грушевого дерева возникало самое невероятное: голова в меровингском стиле, выглядывающая из кубка; бородач, полужрец, полуритор, с пальцем на громадном пушечном ядре; мерзкий паук, и в брюхе у него человеческое лицо. А вот рисунки — словно и вовсе бред сумасшедшего. К примеру, одна из огромных игральных костей с выведенным на ней грустным человеческим глазом; или мертвый пейзаж — потрескавшаяся земля, выжженное поле, вулкан, от которого ввысь устремляются облака пара, бледное застывшее небо; или кошмарное видение, навеянное не то чтением научных фолиантов, не то визионерским проникновением в доисторическое прошлое; или чудовищная растительность на скалах; а порой — средоточие валунов, глыб льда и людей с обезьяноподобными лицами, с резким выступом челюстной кости и надбровных дуг, скошенным лбом и плоским черепом человека начала четвертичного периода — плотоядного и бессловесного современника мамонтов, гигантских носорогов и медведей. Эти образы были ни на что не похожи. Они не вписывались в рамки изобразительного искусства, создавали совершенно особую фантастическую реальность — мир горячки и бреда.
Изображение совершенно безумных глаз вместо лиц, а также тел, терявших привычные очертания, словно они были увидены сквозь графин с водой, напоминали дез Эссенту о ночных кошмарах, которые видел он, лежа в бреду, когда в детстве болел брюшным тифом.
Дез Эссента охватывало странное волнение. Сходное переживание вызывали у него некоторые из "Пословиц" Гойи или рассказов Эдгара По, галлюцинации и кошмары которого Редон как бы сделал своими.
Дез Эссент не верил своим глазам: о чудо, горячка и буйство красок отступали и среди скал в кольце солнечного света беззвучно являлась сумрачная и скорбная Меланхолия!
Но вот, словно по волшебству, скорбь уступала место неземной грусти и томной печали. Дез Эссент не мог оторвать взгляд от того, сколь невесома и призрачна зелень мягкого карандаша и гуаши, наложенная на беспросветный мрак гравюры.
Итак, Редоном дез Эссент занял почти всю прихожую, а в спальне повесил беспорядочный набросок Теотокопулоса[74] — Христа, написанного странно, в болезненном вдохновении — с использованием гипертрофии цвета и энергичных мазков, — в той манере, когда художник был одержим желанием не походить более на Тициана.
Живопись, где зловеще доминировала маслянисто-черная и густо-зеленоватая палитра, вполне отвечала планам дез Эссента относительно обстановки спальни.
Обустроить же ее, по мнению дез Эссента, можно было только двумя способами: либо превратить в альков, место ночных услад, либо — в келью, уединенное пристанище для дум и покоя.
В первом случае людям утонченным, возбудимым и быстро утомляющимся лучше всего подходит стиль рококо: 18-й век окружил женщину атмосферой неги, передав грациозность дам в линиях мебели — дрожь и истому блаженства повторив в узорах резьбы по дереву и меди, сладость блондинки подправив убранством точным и ясным, а пряность брюнетки смягчив лакричными, водянистыми и даже тягучими тонами ковров.
Именно так в своей парижской квартире он некогда устроил спальню, куда, для особой остроты ощущений поместил громадную, вдобавок белую, лакированную кровать: старый развратник как бы издевается, поднимая на смех ложноневинных и мнимо-стыдливых грезовских недотрог, а также иронизируя по поводу якобы чистоты подростковой и девичьей постельки.