Жорис-Карл Гюисманс - Без дна
Многочисленный лагерь этих лакировщиков действительности раздражал Дюрталя. Сам он не сомневался, что в своей книге о Жиле де Рэ не поддастся навязчивой идее этих блюстителей нравственности, этих фанатиков добропорядочности. Разумеется, у Дюрталя были свои взгляды на историю, но он, прекрасно понимая, что написать образ Синей Бороды абсолютно точно ему, детищу своего времени, совершенно невозможно, по крайней мере не пытался подсластить его, опутав пышными словесами, ибо больше всего опасался сделать из Жиля де Рэ посредственность в добре и зле, одного из тех, что так милы толпе. Чтобы настроиться на нужный лад, Дюрталь отталкивался от копии документа, составленного для короля наследниками маршала, от протоколов уголовного процесса в Нанте, несколько копий которого имелись в Париже, от «Истории Карла VII» Балле де Виривиля,{9} наконец, от статьи Армана Геро и биографии Жиля де Рэ, составленной аббатом Боссаром.
Этого вполне хватало, чтобы запечатлеть во весь рост чудовищную фигуру сатаниста, который был в пятнадцатом веке самым утонченным, самым жестоким и самым преступным из людей.
Дез Эрми, с которым Дюрталь виделся теперь почти каждый день, был единственным, кто знал о его литературных планах.
Дюрталь познакомился с Дез Эрми в одном очень странном доме — у католического историка Шантелува, гордившегося тем, что принимает у себя людей самых разных взглядов. И действительно зимой раз в неделю в его гостиной на улице Баньо собиралась на редкость разношерстная компания: благочестивые педанты и поэты из кабаков, журналисты и актрисы, сторонники Наундорфа{10} и разносчики сомнительных учений. Этот дом располагался как бы на периферии церковного мира, и духовенство заглядывало сюда с опаской. Еду тут подавали изысканную и необычную. Шантелув был сердечен с гостями, прост в обращении и всех заражал своим задором. Людей внимательных порой слегка смущал его тяжелый взгляд из-под дымчатых стекол пенсне, но кажущееся таким искренним добродушие Шантелува могло обезоружить любого. Многие увивались вокруг его супруги, женщины не то чтобы красивой, но своеобразной. Впрочем, она чаще молчала, никак не отвечая на ухаживания гостей, но, как и муж, не была ханжой. Безучастно, почти высокомерно, не моргнув глазом, выслушивала она самые чудовищные парадоксы и с отсутствующим видом улыбалась, устремив свой мечтательный взгляд куда-то вдаль.
В один из таких вечеров, когда новообращенная Ларуссей, подвывая, читала стансы Христу, рассеянно курившему Дюрталю вдруг бросилось в глаза лицо Дез Эрми, весь облик которого резко контрастировал с развязными расстригами и богемными поэтами, заполнившими гостиную и библиотеку Шантелува.
Среди этих лицемеров он казался человеком удивительно благородным, хотя недоверчивым и с норовом. Высокий, поджарый, очень бледный, он щурил сдвинутые к переносице короткого выразительного носа глаза, синевой и сухим блеском напоминавшие драгоценные камни. Белокурый, с подбритой на щеках рыжеватой бородкой клинышком Дез Эрми чем-то походил на болезненного норвежца или строптивого британца. Клетчатый костюм из английской ткани тусклого цвета, узкий в талии и с очень высоким воротником, почти закрывавшим галстук и шею, плотно обтягивал его фигуру. У Дез Эрми был холеный вид и своеобразная манера снимать перчатки, сворачивая их с рук так, что они слегка поскрипывали. Потом Дез Эрми садился, скрещивал свои длинные ноги и, подавшись вправо, вынимал из тесного левого кармана плоский складчатый японский кисет с папиросной бумагой и табаком.
Он был постоянно начеку, холоден с незнакомыми и четко выражал свои мысли. Его надменная и в то же время принужденная манера держаться сочеталась с мрачным, внезапно обрывавшимся смехом. С первого взгляда он вызывал резкую неприязнь, которую усугубляли язвительная речь, презрительное молчание и насмешливая улыбка. У Шантелувов его уважали или скорее побаивались, однако те, кто сходился с ним поближе, замечали, что под его холодной внешностью таился по-настоящему добрый человек и неназойливый, но, безусловно, надежный друг, способный, вне всяких сомнений, на определенное самопожертвование. Как он жил? Был ли богат или просто обеспечен? Никто этого не знал: не любивший совать нос в чужие дела, Дез Эрми никогда не распространялся о своих. Он был доктором медицины Парижского университета — Дюрталю как-то попался на глаза его диплом, — но о самой медицине говорил с чрезвычайным презрением и признавался, что, разочаровавшись в современных методах, пользы от которых как от козла молока, занялся гомеопатией, но и ее, в свою очередь, бросил и обратился к болонской школе; теперь, правда, Дез Эрми поносил и ее тоже. Временами Дюрталю казалось, что Дез Эрми занимается литературой: столь профессиональны были его суждения о ней, так тонко разбирался он в ее приемах, с ловкостью знатока, поднаторевшего во всех хитростях этого искусства, анализируя самый темный стиль. Как-то раз на шутливый упрек Дюрталя, что он скрывает свои труды. Дез Эрми с некоторой грустью ответил: «Я вовремя вырвал из души низменную склонность к плагиату. Я мог бы подражать Флоберу не хуже, а то и лучше тех, кто растаскивает его по частям, сбывая по дешевке свою жалкую стряпню. Но зачем мне это? Предпочитаю экспериментировать, соединяя в доселе неведомых пропорциях редкие снадобья — занятие, может, и бестолковое, но не такое подлое».
Дез Эрми поражал своей эрудицией, он знал буквально все: старинные книги, древние обычаи, недавние открытия. Ведя в Париже знакомство с самыми невероятными личностями, он приобрел знания в различных, подчас противоречащих друг другу науках. Его, всегда такого корректного и сдержанного, то и дело встречали в компании с астрологами и каббалистами, демонологами и алхимиками, богословами и изобретателями.
Дюрталя, уставшего от поразительной развязности легко сходившихся друг с другом людей искусства, очаровали сдержанность манер и резкие, строгие отповеди этого человека. Переизбыток поверхностных знакомств еще больше укреплял это влечение. Труднее было объяснить, почему при своем пристрастии к эксцентричным чудакам Дез Эрми привязался к исповедовавшему умеренные взгляды, степенному, не любящему крайностей Дюрталю; судя по всему, медик время от времени испытывал потребность в более спокойной атмосфере, ведь нечего было и думать вести литературные беседы, к которым его так тянуло, с этими ненормальными, которые болтали без умолку, ни на секунду не забывали о своей гениальности, интересовались лишь своими открытиями, своей идефикс. Подобно тому, как Дюрталь отдалился от своих собратьев по перу, Дез Эрми разочаровался в медиках и, выказывая явное презрение ко всем этим узким специалистам, к которым в былые времена частенько наведывался, обходил их стороной.
В общем, они находились в схожем положении, оба поначалу, правда, держались настороженно, долго присматривались друг к другу и лишь со временем перешли на «ты» и подружились — особенно плодотворным было это знакомство для Дюрталя. Все его родные давно умерли, друзья детства или переженились, или исчезли из поля зрения, и, расставшись с миром литературы, он очутился в полном одиночестве. Дез Эрми оживил его, замкнувшегося было в себе самом. Он дал Дюрталю пищу для новых ощущений, приобщил к дружбе, познакомил с одним из своих знакомых…
Как-то раз Дез Эрми, часто упоминавший в разговоре этого человека, сказал наконец: «Надо мне будет вас свести. Я давал ему твои книги, они ему понравились, он ждет тебя. Ты вот меня упрекаешь, что я вожу компанию лишь с шутами да прощелыгами, а между тем сам убедишься, какой уникальный человек этот Каре. Он католик, умный и без ханжества и, хотя беден, не знает ни зависти, ни ненависти».
ГЛАВА III
Только холостякам, у которых в квартире убирает консьерж, известно, как много масла съедает маленькая лампа, как становится светлее и теряет крепость, не уменьшаясь, однако, в объеме, коньяк. Им известно, что постель, поначалу такая мягкая на ощупь, становится мятой и жесткой после очередной уборки. Они приучаются покорно вытирать стакан всякий раз, когда захочется пить, и вновь разжигать огонь, когда становится холодно.
Консьержем у Дюрталя был усатый старикан, от которого за версту несло спиртным, человек вялый и флегматичный, упорно не выполнявший настойчивых просьб хозяина убираться по утрам в одно и то же время. Ничто не действовало на этого упрямца — ни угрозы, ни лишение чаевых, ни ругательства, ни мольбы; папаша Рато приподнимал свой картуз, почесывал затылок, с виноватым видом обещал исправиться, а на следующий день приходил еще позже.
«Ну и мерзавец!» — простонал Дюрталь, когда в замке повернулся ключ, и, взглянув на часы, в который уже раз убедился, что консьерж является после трех часов дня. Оставалось терпеливо сносить грохот, который поднимал папаша Рато; сонный и мирный у себя в каморке, он становился страшен со шваброй в руках. У старика, который целыми днями сидел сиднем на своем месте и с самого утра дремал, вдыхая аппетитные кухонные запахи, обнаруживались вдруг воинственный пыл и кровожадные инстинкты. Словно какой-нибудь варвар, он налетал на кровать, опрокидывал стулья, раскачивал картины, переворачивал столы, громыхал кувшинами и мисками, таскал ботинки Дюрталя за шнурки, как головы побежденных врагов за волосы, — одним словом, брал жилище штурмом и, явно путая мирную квартиру с баррикадой, в облаке пыли водружал над поверженной мебелью свою половую тряпку, очевидно представлявшуюся ему чем-то вроде знамени.