Жорис-Карл Гюисманс - Без дна
Дюрталь поднялся, прошелся по своей тесной комнатушке, посмотрел на рукописи, наваленные на столе, записи о маршале де Рэ, прозванном Синей Бородой, и его лицо прояснилось.
«Все же, — подумал он почти весело, — хорошо, только когда ты дома и не зависишь от своего времени. Ах, унестись в прошлое, пережить далекую эпоху, как свою собственную, не читать даже газет, не знать, существуют ли на свете театры, — какая благодать! И прекрасно, что Синяя Борода интересует меня больше, чем обыватель сосед, чем все эти теперешние никчемные людишки вроде того официанта, который, вознамерясь жениться на деньгах, изнасиловал дочь своего хозяина, хотя сам же называл ее тетерей.
Это и еще сон», — улыбнулся он, увидев, что кот, всегда чуявший нутром, который час, глядел на него с беспокойством, напоминая о взаимных обязательствах и упрекая хозяина за до сих пор не разобранную постель. Дюрталь поправил подушки, откинул одеяло, кот вспрыгнул на кровать и, укутав лапки хвостом, примостился на своем законном месте, в ногах, в ожидании, когда уляжется хозяин, чтобы можно было утоптать себе ямку и устроиться поудобнее.
ГЛАВА II
Уже два года, как Дюрталь стал избегать общество литераторов. Книги, газетные небылицы, воспоминания, мемуары натужно старались представить эту среду эдакой вотчиной духа, а самих литераторов — как возвышеннейшее из сословий. Послушать этих краснобаев, так на их собраниях искрился ум, сверкало остроумие. Дюрталь никак не мог взять в толк, чем объяснялась живучесть подобных представлений. Сам он по опыту знал, что все литераторы сплошь либо своекорыстные мещане, либо отвратительные невежи.
Первые, заласканные, а значит, испорченные публикой, преуспевали. Жадные до славы, они, подражая богатым торговцам, услаждали себя зваными обедами, давали вечера, куда посетители допускались только во фраках, вели бесконечные разговоры о правах авторов и издателей, обсуждали театральные премьеры, сорили деньгами.
Вторые барахтались на дне — трактирные завсегдатаи, подонки общества. Ненавидя друг друга, они трубили о своих «шедеврах», славили очередного гения и, набравшись пива, откровенничали, изливая желчь.
Ничего другого просто не существовало. Как ни странно, трудно было отыскать уютный уголок, где компания художников могла бы наговориться всласть без ненужных свидетелей, какими кишат кафе и гостиные, и, не держа камня за пазухой, рассуждать только об искусстве, не отвлекаясь на женщин.
В общем, в литературном мире аристократы духа перевелись. Ни одного запоминающегося взгляда, ни одного сокровенного промелька мысли — сплошное словоблудие.
По опыту зная, что никакая дружба с хищниками, выискивающими себе добычу, невозможна, Дюрталь порвал все отношения с этими людьми, иначе бы его попросту сожрали или он сам превратился бы в подобное им животное. Ничто больше не связывало Дюрталя с собратьями по перу; он мог спорить с ними об эстетике в те времена, когда еще мирился с недостатками натурализма, со скроенными на скорую руку повестями, романами, в которых начисто отсутствовало свежее дыхание жизни, но теперь…
«По сути дела, — утверждал Дез Эрми, — ты так выделялся среди натуралистов своими взглядами, что все равно недолго бы прожил с ними в согласии. Тебя коробит от современности, а они ее обожают — в этом все дело. Рано или поздно ты бы неминуемо отверг их американизированное искусство, отправившись на поиски не такой душной, не такой пошлой области приложения своих сил. Во всех своих книгах ты нападал на свое время, но, черт возьми, сколько же можно толочь воду в ступе. Тебе нужна была передышка, ты должен был обосноваться в другой эпохе, подобрать там тему по вкусу. Вот почему месяцами ты пребывал в разладе с самим собой и ожил только тогда, когда увлекся Жилем де Рэ».
Дез Эрми как в воду глядел. Дюрталь словно заново родился, погрузившись в страшную и дивную эпоху позднего Средневековья. Он зажил, спокойно игнорируя все, что его окружало, вдали от окололитературной суеты, короче, заточил свой дух в замке Тиффож рядом с Синей Бородой, проводя дни в полном покое, чуть ли не заигрывая с этим чудовищем.
История вытеснила для Дюрталя роман, фабула которого, разделенная на главы, на отдельные эпизоды, поневоле банальная и прилизанная, раздражала его. Однако и к истории он прибегал за неимением лучшего, не веря в ее реальность. «У человека талантливого, — говорил себе Дюрталь, — идеи и стиль лишь отталкиваются от действительных событий, важность которых зависит от поставленной задачи и от темперамента писателя.
С документами дело обстоит еще хуже, неоспоримых свидетельств нет, и на все можно посмотреть и так, и этак. Если документы и неподложные, их потом опровергают новые, не менее достоверные, которые впоследствии, когда обнаружатся другие, столь же надежные архивы, обесцениваются в свой черед.
В наше время, когда все упрямо роются в старых папках, история служит лишь для утоления голода литературных поденщиков, пекущих свои романы с нарочито запутанной интригой, за которые Академия жалует их своими почетными медалями и премиями».
Поэтому для Дюрталя история была лишь приукрашенной ложью, наживкой для простаков. Он представлял древнюю Клио как сфинкса, с лицом, украшенным торчащими бакенбардами, и с детской шапочкой на голове. «На самом деле точности достигнуть невозможно, — говорил себе Дюрталь. — Как постичь события Средних веков, если никто не в состоянии объяснить даже сравнительно недавнее прошлое — например, подноготную Революции, суть Коммуны? Остается самому измышлять образы, порождать в своем воображении людей иного времени, воплощаться в них, обряжаться, если возможно, в их одежды, выковывать в результате из тщательно отобранных деталей обманчивое целое. Что в конце концов и сделал Мишле;{6} и хотя этот старичок то и дело отвлекался на вставные эпизоды, останавливался на пустяках, пространно расписывал забавные случаи, преувеличивая их значение, как только вспышки чувствительности и припадки национализма нарушали правдоподобие его догадок, во Франции он единственный, кто не боялся погружаться в сумрак старинных сказаний.
Его «История Франции» местами возвышалась над обыденностью, несмотря на всю взбалмошную невоздержанность и бесстыдство автора, явно склонного к подглядыванию в замочную скважину; персонажи Мишле жили, покидали неестественный мир, где под ворохом цитат прозябали до этого стараниями его коллег. И что с того, что Мишле — наименее правдивый из историков, раз он превосходит их как художник и личность. Другие лишь рылись в бумажном хламе, шпигуя свою неудобоваримую писанину сухими фактами. По примеру Тэна они компоновали различные выписки,{7} оставляя, разумеется, лишь те, что согласовывались с их высосанными из пальца теориями. Эти люди открещивались от всякого воображения, гордо утверждая, что ничего не сочиняют, — и это была чистая правда, — тем не менее тенденциозным подбором фактов они искажали историю ничуть не меньше. И до чего же примитивен был их подход! Из того, например, что во Франции в нескольких коммунах происходило какое-нибудь событие, они тут же заключали, что и вся страна в такой-то день и час такого-то года жила тем же, думала о том же.
Они перекраивали историю столь же дерзко, как Мишле, только им недоставало его страстности, его фантазии. Они приторговывали историей, распродавали ее по частям, за деревьями не видя леса, — так сейчас отдельными мазками малюют некоторые художники, так сейчас декаденты стряпают свою белиберду! Ладно еще биографы, — думал Дюрталь, — эти лишь прихорашивают своих героев. Люди написали целые фолианты, доказывая, что Феодора была девственницей, а Ян Стин — трезвенником.{8} Другие отмывали Вийона, силясь убедить читателей, будто Толстая Марго из баллады — вовсе не женщина, а вывеска над кабаком. Ни с того ни с сего они представляли поэта тишайшим, законопослушным и, уж конечно, безукоризненно честным человеком. Можно подумать, что, сочиняя свои монографии, эти историки боятся скомпрометировать самих себя обращением к писателям или художникам с дурной репутацией. Им, безусловно, хочется, чтобы те были благонравными обывателями под стать им самим. Свои иконографические образы они фабрикуют из известных ингредиентов, которые придирчиво очищают, переиначивают, просеивают чрез мелкое сито мещанской добродетели».
Многочисленный лагерь этих лакировщиков действительности раздражал Дюрталя. Сам он не сомневался, что в своей книге о Жиле де Рэ не поддастся навязчивой идее этих блюстителей нравственности, этих фанатиков добропорядочности. Разумеется, у Дюрталя были свои взгляды на историю, но он, прекрасно понимая, что написать образ Синей Бороды абсолютно точно ему, детищу своего времени, совершенно невозможно, по крайней мере не пытался подсластить его, опутав пышными словесами, ибо больше всего опасался сделать из Жиля де Рэ посредственность в добре и зле, одного из тех, что так милы толпе. Чтобы настроиться на нужный лад, Дюрталь отталкивался от копии документа, составленного для короля наследниками маршала, от протоколов уголовного процесса в Нанте, несколько копий которого имелись в Париже, от «Истории Карла VII» Балле де Виривиля,{9} наконец, от статьи Армана Геро и биографии Жиля де Рэ, составленной аббатом Боссаром.