Альфонс Доде - Джек
— Можешь идти… На седьмом этаже, в самом конце коидаа… Она там.
Д'Аржантон поднялся по лестнице. Он был бледнее, чем обычно, сердце его учащенно билось. Поистине человеческая природа полна загадок, коль скоро у подобных людей существует сердце, да к тому же еще способное учащенно биться! Впрочем, его привела в волнение не столько любовь, сколько все, что было с нею связано: романтическая сторона этой поездки, экипаж, стоящий на углу, будто при похищении, а главное, злорадное чувство, переполнявшее его, когда он представлял себе, как будет обескуражен Джек, возвратившись с завода и увидев, что пташка улетела из гнезда. План у д'Аржантона был такой: он неожиданно предстанет перед Шарлоттой, упадет к ее ногам, воспользуется ее волнением, замешательством, которое вызовет его внезапный приход, заключит ее в объятия, скажет: «Пойдем, уедем отсюда!», усадит ее в фиакр — и с богом! Если только она не переменилась за это время, то, конечно, не устоит перед соблазном. Вот почему д'Аржантон не предупредил ее о своем приезде, вот почему он осторожно шел по коридору, где из каждой трещины сочилась нищета, а во всех дверях торчали ключи, словно говоря: «Украсть тут нечего… Входи, кто хочет».
Даже не постучав, он распахнул дверь и вошел, проворковав с таинственным видом:
— Это я!
Жестокое разочарование, вечное разочарование и на сей раз постигло этого человека, как всегда, когда он становился на ходули. Вместо Шарлотты перед ним предстал Джек. По случаю семейного праздника у владельцев завода он в тот день не работал и весь ушел в свои книги, а Ида, лежа на кровати, за пологом, по обыкновению отдыхала — так она старалась хоть на несколько часов усыпить свою тоску, отдохнуть от томительного безделья. Оторопев, мужчины молча смотрели друг на друга. Впервые на стороне поэта не было преимущества. Прежде всего он был в чужом доме, а потом не так-то просто принять высокомерный тон по отношению к высокому юноше с умным и гордым лицом. Джек стал красив и чем-то походил на мать, что еще больше выводило любовника из равновесия.
— Что вам угодно? — спросил Джек, стоя у порога и преграждая ему путь.
Д'Аржантон сперва покраснел, поток побледнел.
— Я полагал… — забормотал он. — Мне сказали, что ваша матушка тут.
— Она и в самом деле тут, но с нею я, и вы ее не увидите.
Все это было произнесено быстро, тихим голосом, в котором звучала ненависть. Затем Джек шагнул к любовнику матери с угрожающим видом — так по крайней мере показалось д'Аржантону, — тот попятился, и оба оказались в коридоре. Ошеломленный, сбитый с толку, поэт попытался призвать на помощь свою обычную самоуверенность, для чего, как всегда, встал в позу.
— Джек! Между нами давно возникло недоразумение, — начал он величественно и вместе с тем взволнованно. — Но теперь, когда вы стали взрослым и серьезным человеком, когда вашему пониманию многое стало доступно, этому недоразумению пора положить конец. Я протягиваю вам, милый мальчик, свою руку, руку честного человека, на которого всегда можно положиться.
Джек пожал плечами.
— К чему вся эта комедия, сударь?! Вы меня ненавидите, а я питаю к вам отвращение…
— С каких пор, Джек, мы сделались непримиримыми врагами?
— Думаю, что с первого дня знакомства. В моем сердце с детства жила ненависть к вам. Да и разве мы можем не быть врагами? Как иначе могу я вас назвать? Кем вы для меня были? Зачем я только вас узнал?! Если даже и бывали минуты, когда я думал о вас без гнева, то разве мог я о вас думать, не краснея от стыда?
— Это верно, Джек, я признаю, что в наших отношениях было много ложного, совершенно ложного. Но не станете же вы возлагать на меня ответственность за то, в чем повинен случай, роковая судьба… Да и потом, мой дорогой, жизнь не роман… и не следует требовать от нее…
Джек прервал эти пустопорожние рассуждения, на которые был так падок д'Аржантон.
— Вы правы. Жизнь — не роман, напротив, это вещь весьма серьезная, так и следует к ней относиться. И лучшее тому доказательство-это то, что у меня каждая минута на счету и я не могу позволить себе роскошь тратить время на пустые разговоры… Десять лет моя мать была вашей служанкой, вашей вещью. Что выстрадал за эти годы я, мне не позволяла говорить гордость, но не об этом сейчас речь. Теперь мать живет со мной. Она вернулась ко мне, и я буду удерживать ее всеми доступными мне средствами. Вам я ее никогда не отдам… Да и зачем она вам?.. Чего вы еще от нее ждете?.. У нее появились седые волосы, морщины… Она так много плакала по вашей вине!.. Она уже не та красивая женщина, которой можно хвастаться как любовницей. Теперь она только мать, моя мама, оставьте же ее мне!
Они стояли друг против друга на мрачной и грязной площадке, куда время от времени доносился визг детей и отголоски шумных споров, которые часто возникали в этом большом, населенном, точно улей, доме. То было достойное обрамление для унизительной и горькой сцены, где за каждым словом стояло что-то постыдное.
— Вы ошибаетесь касательно цели моего прихода, — проговорил поэт, сильно побледнев, несмотря на свой непомерный апломб. — Я знаю, как щепетильна Шарлотта, знаю, какими скромными средствами вы располагаете. И вот я пришел на правах старого друга… осведомиться, не нуждаетесь ли вы в чем-нибудь, не требуется ли моя помощь.
— Мы ни в ком не нуждаемся. Моего заработка вполне достаточно для нас обоих.
— Вы стали очень горды, любезный Джек… Прежде вы таким не были.
— Это правда, и потому ваше присутствие, которое я прежде терпел, теперь для меня невыносимо. Предупреждаю вас, что больше я не потерплю вашего оскорбительного для меня присутствия.
Вид у Джека был такой решительный, даже угрожающий, взгляд его так явно подтверждал эти слова, что поэт, не проронив ни звука, ретировался, пытаясь сохранить достоинство, и стал медленно спускаться с седьмого этажа! Его элегантный костюм и тщательно завитые волосы казались тут на редкость неуместными и давали наглядное представление о тех причудливых связях между людьми разных сословий, которые рождают столько контрастов во всех концах этого непостижимого Парижа. Убедившись, что д'Аржантон удалился, Джек вернулся к себе. У дверей его ждала Ида, бледная как полотно, непричесанная, с распухшими от слез глазами.
— Я тут стояла… — тихо сказала она. — Я все слышала, все, даже то, что я постарела и что у меня морщины.
Он подошел к ней, взял ее за обе руки и посмотрел ей прямо в глаза:
— Он еще недалеко ушел… Хочешь, я его верну?
Она высвободила руки и, не задумываясь, бросилась ему на шею, подчиняясь одному из тех порывов, которые не позволяли ей окончательно опуститься.
— Нет, дорогой Джек! Ты прав… Я — твоя мама, отныне я только твоя мама, и никем другим быть не хочу.
Через несколько дней после этой сцены Джек написал доктору Ривалю следующее письмо:
«Друг мой, отец мой! Все кончено, она меня покинула и вернулась к нему. Произошло это при таких тяжких обстоятельствах и так внезапно, что удар был для меня особенно мучительным… Увы! Я вынужден жаловаться на родную мать. Было бы достойнее умолчать об этом, но я не в силах. Я знавал в детстве несчастного негритенка, который все повторял: «Если бы люди не умели вздыхать, они бы задохнулись». Никогда еще я так глубоко не понимал этих слов, как теперь. У меня такое чувство, что если я не напишу Вам это письмо, не вздохну полной грудью, то горе, сдавившее мне сердце, не даст мне ни дышать, ни жить. Я даже не в силах дождаться воскресенья. Это еще так долго, а потом, при Сесиль я не решился бы заговорить… Помнится, я Вам уже рассказывал, какой разговор произошел между мною и этим человеком. С того дня я стал замечать, что моя несчастная мать затосковала; я понял, что принятое ею решение непосильно для нее, и решил перебраться в другой квартал, чтобы немного развлечь ее, развеять ее печаль. Я хорошо понимал, что разгорелась битва и что, если я хочу ее выиграть и сохранить возле себя маму, я должен пустить в ход любые средства, пойти на всевозможные хитрости. Маме не нравились ни наша улица, ни наш дом. Надо было подыскать место более приятное для глаз, где бы ей легче дышалось и где бы она меньше жалела о набережной Августинцев. И вот я снял в Шаронне, на Сиреневой улице, домик в глубине сада: там были три маленькие комнаты, заново отделанные, оклеенные свежими обоями. Я обставил нашу квартирку несколько более удобной и изящной мебелью. Все мои небольшие сбережения (простите меня за то, что я ввожу Вас в такие подробности, но я поклялся ничего от Вас не скрывать), все, что я скопил за полгода, чтобы получить возможность сдать экзамены и внести плату за учение, на это ушло, но я не сомневался, что Вы меня одобрит. Белизер и его жена помогли мне все устроить на новой квартире, приняла в этом участие и славная Зинаида, — она живет вместе с отцом на той же улице, и я надеялся, что соседство этих людей будет приятно моей бедной маме. Все это я держал в тайне, собираясь, точно влюбленный, сделать ей сюрприз, в возникшей борьбе с д'Аржантоном мне надо было бороться с моим врагом, с моим соперником его же оружием. Право, мне казалось, что ей там будет хорошо. Сиреневая улица, тихая, как деревенская улочка, находится в самом конце пригорода; из-за оград там свешиваются ветки деревьев, из-за дощатых заборов несется пение петухов — словом, я думал, что маме все должно было прийтись по душе, чем-то напомнить ту жизнь в деревне, о которой она так часто с грустью вспоминала.