Хаим Нахман Бялик - За оградой
— Кушайте, господин учитель, кушайте, — подбадривала его Ципа-Лия, — кушайте на здоровье! — Видишь, сыночек, учителя нужно слушаться, ты уже почти «сын заповеди». Шутка ли — тринадцать скоро! Сколько страданий, сыночек, сколько мук, пока…
И она вытирала передником непрошенную слезу.
Прошло несколько недель. Молодой учитель ревностно делал свое дело — ел вовсю, и обильная пища тоже делала свое дело. И в одну душную июльскую ночь нечистый попутал учителя забраться к служанке.
Вошел он к ней, разумеется, потихоньку, но выскочил оттуда с громом и треском: две оглушительно звонкие пощечины подняли на ноги весь дом. Ученик вместе со всеми вскочил с постели и узрел своего ошеломленного учителя стоящим посреди дома в одном нижнем белье; правая пейса его была закинута за ухо, и обнажившаяся щека пламенела пожаром.
Поутру учитель сбежал… Ципа-Лия бросилась к буфету пересчитывать серебряные ложки и вилки, нашла их в целости — и успокоилась. Ее огорчало только то, что торжество будет несколько испорчено. «Горе мне! Вот незадача! — придется отпраздновать ребенку бар-мицву без учителя».
Так Ной навсегда избавился от учителей. Церемония возложения филактерий на чело и десницу единственного сына, в день, когда Ною исполнилось тринадцать лет, происходила в синагоге под руководством самого Ханино-Липы и при помощи добрых соседей-ломовиков. Бедняге Ханино-Липа пришлось помучиться. Работа оказалась чересчур деликатной для его огрубевших рук, — и две крупные, с горошину, капли пота выступили у него на лбу. Головная филактерия никак не укладывалась на место. Старый ломовик Береле поспешил на выручку:
— Тпру! «Головная» брыкается, взнуздай-ка ее…
После молитвы ломовики и другие соседи собрались на пирушку. В доме стало шумно, как в трактире.
Ципа-Лия со служанкой бегали взад и вперед с тарелками, ломовики хлопали рюмку за рюмкой, чокались, с шумом сморкались и усердно работали челюстями; стучали ложки и вилки, сталкивались и звенели бутылки и графины. Ханино-Липа потчевал гостей, кланялся во все стороны и обливался потом. А старый Береле, который по случаю торжества густо смазал новые сапоги ворванью, сильно уже поднабравшись и едва ворочая языком, встал, пошатываясь, и предложил выпить за здоровье благочестивой хозяйки: Ци-ци-ци-ципа-Ли-ия, да продлятся дни ее, лехаим!..[9]
Тут рябой Мотке-заика поворотился вдруг к виновнику торжества, подмигнул, растянул рот в широкой ухмылке и, заикаясь, спросил: «Б-б-бабу-то ищщешь, п-п-парень?»
Парень впился в вопрошающего горящим взором и залился румянцем.
После трапезы, когда Ханино-Липа бревном лежал на постели и оглушительно храпел, а Ципа-Лия убирала посуду, Ной вышел во двор немного освежиться. Новый костюм непривычно стискивал тело, и он не находил себе места. Сам не зная как, оказался вдруг в закоулке между домом и оградой. Ему показалось, что над изгородью мелькнула русая головка Маринки. Сердце его забилось безотчетной радостью. «Она, наверное, влезла посмотреть, что за празднество и веселье у нас в доме. Как она туда влезла? По лестнице, что ли?»
Ему захотелось вскарабкаться на забор и посмотреть самому, но он тут же вспомнил о филактериях и пошел прочь. Тело вновь ощутило, как сдавливает его непривычная одежда. Чувство неловкости и стеснения не покидало Ноя весь тот день, и когда ночью он скинул с себя новое платье и остался в одном белье, тоже новом, по всему его телу разлилось приятное облегчение. В постели он неожиданно вспомнил широкую ухмылку рябого Мотке: б-б-бабу-то ищщешь… Ной поспешил с головой укрыться одеялом, но грязный вопрос настиг его и тут, обернувшись гнусной волосатой рожей, которая дразнила, подло скаля желтые зубы: б-б-бабу-то ищщешь… А еще через мгновение рожа превратилась в тощего йешиботника с дергающимся кадыком, растерянно стоящего в одном исподнем посреди дома… Ной давится смехом, а из запертого подпола во дворе у Скурипинчихи выглядывает и прячется головка Маринки и кличет: ку-ку!..
Несколько дней спустя Ной ушел как-то утром из дому не помолившись — и кто знает, куда ушел? — а вернулся лишь к обеду; его новые филактерии с пахнущими ворванью ремешками так и остались в тот день, как, впрочем, и во многие другие дни, лежать без употребления.
В слободе поползли слухи. Никто ничего не видел и ничего не знал. Напротив, всем было известно, что ничего не было, да и быть не могло — и все же слухи ползли и ползли. Доползли они и до ушей двух враждующих соседей. И те тоже знали, что ничего нет, а все-таки… и к непримиримой вражде между ними добавились новые распри: жестокая, вечная распря между отцом и сыном и злобная ненависть «тетки» к приемышу.
IXПрошло четыре года.
Дом Ханино-Липы покосился и осел на один бок, но поверх старой крыши высится над ним новая кровля. Двор в тыловой его части расширился и упирается теперь прямо в сад Скурипинчихи, а на самой меже даже выстроено новое строение, чуланчик для дров, с маленьким четырехугольным оконцем, прорубленным в задней стене, о которую трется ветками одно из деревьев соседского сада. Чулан соединяется со старой конюшней и образует с нею одно длинное здание, которое так и норовит сдвинуть садовую ограду… Поленницы во дворе стали еще выше, и постаревший Ханино-Липа, у которого одно ухо постоянно гноится и заткнуто ватой, едва может совладать с этим древесным изобилием. Дом Скурипинчихи еще глубже ушел в землю, так что заборы словно поднялись сами собой. Постарела и хозяйка дома: она сгорбилась и одряхлела. Пес Скурипин звякает цепью и злится. А Ной и Маринка, которые тем временем подросли и полюбили друг друга, делаются с каждым днем все осторожнее и осмотрительнее.
Ною теперь уже почти восемнадцать. Это рослый детина с черной, как смоль, копной волос; шапка с блестящим черным козырьком ухарски сдвинута набекрень; лицо — смуглое, с горящими, как у цыгана, глазами. В крестьянском поселке он совсем свой, а возвращаясь оттуда верхом на горячем жеребце, словно смерч, врывается в слободу — берегись! прочь с дороги! — и стрелой проносится по улице. Кучки ломовиков, стоящих в такую минуту посреди улицы, спешно расступаются в стороны, испуганные обыватели бегут к своим воротам, и легкая улыбка кривит их губы: «Вот так сокровище!» А из окон, затаив дыхание, выглядывают девичьи головки и долго смотрят вслед промчавшемуся коню и пылкому наезднику.
Когда же Ной в высоких начищенных сапогах бутылками, в коротком пиджаке выходит постоять у ворот, на улице происходит волнение… Стоящие неподалеку и ведущие между собой беседу парни-ломовики заметно понижают голос, юноши и девушки сторонятся и проходят поспешно мимо. В его взгляде и во всем его существе есть нечто такое, что заставляет тайно трепетать сердца юношей и девушек, что привлекает и вместе с тем страшит. Бывает, что какая-нибудь смелая девушка нарочно пройдет под огнем его взглядов, желая ощутить на миг их мимолетный ожог.
Но Ной не заглядывался на слободских. Молчал он, и никто не знал, что у него на сердце. С обывателями он не водился, с ломовиками в беседы не вступал. Как-то раз один парнишка-возчик рискнул намекнуть ему: «Э-э-э, у крестьян в селе, ну, это — э-э-э, тамошние девки…», — но Ной так глянул на него, что у того кровь застыла в жилах.
— Что ты сказал, паршивец?
— Э-э-э, я ничего… ничего не сказал, — залепетал парень, пятясь задом, зажав под мышкой кнут.
По большей части Ной вообще не показывался в слободе и не вступал в сношения с ее обитателями. По субботам и праздникам он приходил в синагогу, стоял там одиноко в стороне, на своем обычном месте у северо-западного окна; всю службу он стоял, смотрел в молитвенник молча, даже не шевеля губами, а во время перерыва не выходил вместе со всеми из молитвенного зала. Когда отец возвращался с молитвы, Ной уже ждал его дома…
В будни Ной приходил и уходил, когда и куда вздумается. Власть Ханино-Липы над сыном как-то незаметно сама собой кончилась. И только Ципа-Лия еще незаметно приглядывала за ним, вязала чулок и тихо вздыхала.
Ной теперь большей частью дома. На дворе Ханино-Липы за домом есть одна поленница, которая возвышается над остальными. С нее видно все, что делается в соседнем дворе, и Ной проводит целые дни, лежа на этой поленнице. Никто, кроме самого Ноя, не понимает, зачем он там лежит: с этого наблюдательного пункта его глаза переговариваются с глазами Маринки.
Ранним утром, когда лучи восходящего солнца золотят лепестки растущих на крыше старухиного дома подсолнухов, Маринка выходит из своего шалаша и показывается во дворе. Она направляется на работу в поле, прихватив заступ и маленький узелок. В такой час Ной, как стройный тополек, стоит во весь рост на поленнице и радостно приветствует и солнце, и Маринку. Она, снизу, — здоровая, розовая — улыбается ему и краснеет, а он, сверху, — чернявый, с ослепительно белыми зубами — кивает ей приветливо в ответ и провожает ее глазами.