Томас Фланаган - Год французов
— Мы отлично знаем, как им противостоять, — ухмыльнулся Купер. — В пух и прах мятежников в графстве разобьем, вовек не забудут. Перевешаем всех да дегтем обмажем. Враз угомонятся, висельники. Единственное средство научить их мирно жить — потуже петлю у них на шее затянуть.
— Петлей на шее мирному житью не научишь, — возразил я и тут же пожалел, словам моим он совсем не внял.
Он сидел рядом, в полутьме — грязный мундир, отросшая борода, круглая и крепкая голова — таким, наверное, был и основатель рода, кромвельский сподвижник, неистовый в своем благочестии, потрясающий Библией, словно мечом.
— Как вы заблуждаетесь, господин Брум, — досадливо сказал он. — «Не мир пришел я принести, но меч». Так, кажется, в Библии говорится? В нашей, протестантской Библии?
— В христианской Библии, — поправил я его, — некоторые места трудно толковать. В Новом завете вы найдете немало примеров, отличных от ваших воззрений.
— По мне, так они ничем не отличны, — пробурчал Купер, дернув круглой головой.
— «Ибо все, взявшие меч, мечем и погибнут» — это тоже слова нашего Спасителя.
— Истинные слова! Разве вы не насмотрелись на этих головорезов с тесаками у пояса? Ничего, скоро наступит час расплаты. За все нужно платить, даром и кружки пива не поставят. Год назад в наших краях была тишь да благодать, бог даст, так будет и впредь!
— Бог даст! — уверил его я, повторив безмерно обрадовавшие меня слова. — Я навещу вас если не завтра, то послезавтра, наверное. И миссис Брум, и я глубоко скорбим о вашем нынешнем положении. Я уверен, ваша доблесть в бою на улицах города будет по достоинству отмечена правительством.
— Ха, правительством! — взъярился Купер. — Корнуоллис со свитой да английская армия, которой бы только на парадах красоваться, — вот у кого власть, и не говорите мне больше о правительстве.
Что я с радостью сделал. Еще одна-две любезные пустые фразы, и я покинул эту мерзкую комнату. Купер справедливо отметил, что воздух там зловонный и тяжелый.
Через двадцать минут я уже выходил из города, серые каменные стены остались позади, меня манило зеленое раздолье полей и лугов. Даже осенью зелень не блекнет, такого не увидишь ни во Франции, ни в Англии, трава сочная, зеленая — так и зазывает, — необычайно густая, напоенная обильными дождями. На склоне холма пасутся черные коровы, присматривают за ними либо женщины, либо мужчины, у кого хватило разума держаться подальше от опасной, мятежной Киллалы. Я частенько стал ездить верхом по тропкам меж полей, мое черное одеяние и широкополая с низкой тульей шляпа священника служили мне защитой. На рассвете, чистое, словно омытое морем, небо полнится пением птиц и дурманящим запахом пшеницы, кукурузы, ячменя. Богатый выпал урожай, и поистине грешно оставлять его на полях. До чего ж благодетелен Создатель, подвигая нас на простые обыденные дела: убирать урожай, ловить рыбу, строить дом, тем самым призывая нас исполнить свой долг. Я считаю самыми большими грешниками тех, кто подбивает простой люд на насилие и мятеж: тщеславных помещиков, певцов и сказителей из таверн, неудачливых адвокатов, начитавшихся Руссо и Тома Пейна. В жизни нашей простые души всегда становятся добычей умных и бессовестных интриганов. С какой бы радостью, несмотря на свой сан, накинул бы я пеньковую петлю на шею господину Теобальду Уолфу Тону.
— А что, собственно, им терять? — спросил меня как-то О’Доннел, — этим, как вы их называете, пастухам? — Мы засиделись за полночь, ветер гнал с океана изморось и стучал в окна, перед нами на столе стояли две бутылки мадеры. — Этим пастухам, батракам, крестьянам. Выпади неурожайный год, и они идут зимой бродяжничать, спят на обочинах дорог, укрываются тряпьем, и в дождливую пору им достается горше горького. Коровы, овцы, даже картошка под открытым небом не зимуют, цена им выше, чем батрацкой жизни. Так что виселицей их не запугать.
— Но вы себя-то с ними не равняйте. У вас и земля, и пастбища, и семья. И от всего этого вы столь легкомысленно отказались.
Я намеренно говорил так мрачно и едва ли не упрекал его, ибо еще не потерял надежду вызволить его из столь отчаянного положения, ибо молодой человек этот, как я уже упоминал, сочетал в себе многие добродетели, хотя не чужд ему и порок и в характере у него безрассудство.
— На моих глазах бедного Джерри увозили в тюрьму, — опять завел он, — и тогда я понял, что гол как сокол. Мы — неимущие рабы на своей земле, в своей стране. Да бедолагам черномазым в Америке живется лучше.
Порой он увлеченно и с теплотой заговаривал о привычном крестьянском досуге и развлечениях: их праздники, как светские, так и церковные, даже поминки показались мне очень трогательными. Как бы тяжела ни была их жизнь, в ней всегда есть место радости. Он рассказывал, а мне виделись хижины, из которых доносится музыка, топот босых молодых ног, рыдания скрипок, звучные хмельные голоса. Жизнь этих людей навсегда останется для меня тайной, но изредка мне удавалось заглянуть за порог их жизни и мельком узреть ее суть. Меж О’Доннелом и людьми, о которых он рассказывал, виделась четкая, хотя и тонкая, словно лезвие ножа, грань. Будто рассказывал он по свежим и богатым воспоминаниям о жизни, самому ему уже чуждой. Не потому ли, что пробыл он несколько лет за границей, во французской семинарии, думалось мне вначале, и лишь потом понял я, что жизнь его и впрямь безвозвратно переменилась после того, как он встал на роковой путь мятежа.
Пока мы жили, не ведая, что нас ждет, мрачные и жуткие события неуклонно двигались к развязке. В ту ветреную ночь, когда мы засиделись с О’Доннелом за бутылкой мадеры, далеко на востоке генерал Эмбер вдруг круто повернул вспять, с севера на юг, и направился вдоль озера Аллен к центральным графствам. Говорят, полковник Крофорд неистовствовал, обнаружив, что капкан захлопнулся, а добыча исчезла. Однако на юге мятежников ждала западня побольше, чем поместье Гамильтона. Лорд Корнуоллис устроил ее в Каррике на берегу Шаннона, сам же пошел с армией на восток, чтобы усмирить восстание в Лонгфорде и Гранарде. Единственное, на что оставалось рассчитывать Эмберу: на размах и удачу восставших, ибо тогда открывалась дорога на Дублин и Эмбер мог пойти на незащищенную столицу. В Киллале дни тянулись, сливаясь в недели; для английской и повстанческой армий счет шел на часы.
Корнуоллис перед тем, как тронуться в путь, получил депешу из Дублина, которая очень его порадовала. Из Франции наконец отбыл второй флот, но на подходе к ирландским берегам его достойно встретил адмирал Уоррен. Мои читатели, конечно, помнят, чем кончилась эта «встреча». На борту одного из кораблей нашли пресловутого Теобальда Уолфа Тона, и ни французская форма, ни офицерский чин не спасли его от справедливого возмездия. Итак, все нити этого гнусного мятежа были тщательно собраны в один узел. Я видел лишь плохую гравюру с портрета господина Тона, но воображение мое восполнило недостающее: мне он видится юрким плюгавым человечком, востроносым и тонкогубым, тщеславным и себялюбивым без меры, голова его забита ханжеской ересью, а сердце преисполнено злобы. Возможно, мое суждение неверно. Быть может, он и не подозревал, какую ужасную мясорубку привел он в движение, нажав на пружину мятежа. Я говорю лишь о том, что знаю, что видел собственными глазами: как убивают людей, как полыхают соломенные крыши, как скитаются по дорогам лишенные крова. Да будет Господь более милосерд к нему, нежели я!
Когда я стараюсь припомнить дни и ночи нашего заточения в моем доме в Киллале (тюрьма в тюрьме!), мне на удивление отчетливее всего представляются вечерние беседы с О’Доннелом. Представьте себе: священник средних лет, с нелепым нимбом серебристых волос вокруг лысины, ниспадающих на воротник, полнотелый из-за малоподвижной полувековой жизни, невысокого роста, что, увы, не придает значительности, сидит, перебирает пухлыми ножками, не доставая до вощеного пола. А напротив — могучий молодой крестьянин, на грубом, обветренном до красноты лице его и решимость, и смятение, за поясом устрашающий пистолет. Мы сидим, подавшись друг к другу, мне чужд и непонятен его мир, ему — мой. Наверное, на моем лице, равно как и на его, изображается напряженное внимание: я пытаюсь понять его.
И по сей день — выбирай любой — могу я прогуляться по раздольным лугам Каслбара, где некогда довелось мне видеть тела повешенных повстанцев. Если выпадет ярмарочный день, я услышу скрипку и волынку средь мычанья и блеянья, криков торговцев, карточных фокусников. И все звуки сольются в дикий и грубый непотребный хор. А случись мне поехать к болящему или нетвердому в вере прихожанину, и в долине вдруг донесется до меня чей-то возглас или вскрик из окна пивной в унылой, просоленной морскими ветрами деревушке, и я почти наверное знаю, что это за возглас или вскрик, несущийся вдоль зеленого склона или вдоль скользкой мостовой.