Сага о Бельфлёрах - Оутс Джойс Кэрол
А еще была Лея.
Лея — его «Лара», его муза, его вдохновение и безумие.
Юэн тогда спросил, занимался ли он когда-нибудь любовью с женщиной; но не о том, доводилось ли ему любить женщину. А это были кардинально разные вещи. Он полюбил юную невесту Гидеона в день их свадьбы, прямо на свадебном торжестве, когда с тоской смотрел на танцующих — на своего кузена Гидеона и его супругу, неотразимую Лею Пим, «Лею-с-того-берега», дочь Деллы Пим — одной из «обедневших» Бельфлёров. (По слухам — бедную из гордости. Потому что, пожелай того Делла, она могла бы и сейчас жить в замке.) Он полюбил ее в тот самый день и потом на протяжении долгих лет был счастлив, обожая ее вблизи и, подобно старомодным воздыхателям, читая ей вслух (хотя — увы! — не всегда добиваясь ее внимания) любовную поэзию, собственную и чужую — «О месяц, как печален твой восход», и «Зеленые рукава», и нежные, неловкие сонеты «К Ларе» с тяжеловесными рифмами; он был рад выполнять ее поручения, сидеть с детьми, сочувственно слушать ее жалобы на тираншу Корнелию. Но в последние месяцы Лея не всегда вдохновляла его. Откровенная, но восхитительная телесность ее беременности немного угнетала его — и тогда он осознал, что Лея его фантазий была, пожалуй, красивее Леи во плоти; и эта реальная Лея был куда менее сдержанна. Его смущал лихорадочный блеск ее глаз, ее пальцы в типографской краске (по утрам за завтраком она прочитывала несколько газет), ее колкие замечания, привычка обращаться к Хайраму, даже в присутствии Вёрнона, с замечаниями, изобилующими столь мудреными выражениями, финансовыми терминами и всякого рода сокращениями, что они напоминали шифр — который бедный Вёрнон не мог даже надеяться разгадать, и это сильно ранило его. А еще она часто выходила из себя. Ее голос быстро срывался на крик, даже на визг. Она отсылала обратно поднос с чаем, если видела трещинку на одной из чашек, или потому что чай подостыл, или заметив подозрительную впадинку на глазури пирожного — «Сдается мне, что его трогали пальцем!». (Она просто фурия, шептались слуги, нередко сквозь слезы. И такая гордячка! Они негодовали, жалуясь в голос и не заботясь о том, что Вёрнон может услышать.)
Безусловно, она все равно была хороша. Вёрнон знал, она всегда будет красива. Даже несмотря на то, что ее безмятежное лицо с мягкой, упругой кожей слегка осунулось, так что вокруг глаз появилась еле заметная паутинка морщинок — на самом деле только намек на нее, совсем легкие линии, которые были видны лишь при ярком солнечном свете… (Она сильно сбросила вес после родов, и все продолжала худеть, потому что без устали каталась в разные места — в столицу штата, в Вандерпол, Фоллз, Порт-Орискани, Дерби, Ювиль, Похатасси, даже в Нью-Йорк, — да и дома она редко отдыхала, как в былые дни, в саду за высокой стеной или в будуаре Вайолет. Даже в изнеможении растянувшись в кресле, она продолжала думать и думать, замышлять и планировать, ее мозг работал безостановочно, подобно крыльям мельницы, казалось, испуская почти ощутимый жар. Однажды Вёрнон увидел даже, через приоткрытую дверь в кабинет Рафаэля, как она говорит сразу по двум телефонам, зажав трубки вздернутыми вверх плечами!) Но Лея всегда останется красивой женщиной, говорил себе Вёрнон, вздыхая с обреченностью влюбленного, а он всегда будет ее любить; и она всегда будет принадлежать другому мужчине.
Он бродил в окрестностях Лейк-Нуар, у подножия холмов, порой пропадая на неделю, а то и дней на десять, шагая по полям, по лугам и берегам рек в своих промокших, покрытых грязью ботинках, нахлобучив на голову изношенную резиновую шляпу Ноэля или старое ирландское кепи Юэна, обнаруженное им как-то в углу шкафа. Со своей всклокоченной седеющей бородкой он выглядел намного старше своего возраста, словно существо, явившееся из старинных легенд или из горного тумана, с повязанным на шее неуместным красным шарфом, штанах с запачканными коленями, в пиджаке то мешковатом, то слишком тесном, часто — с чужого плеча. Тетка Матильда как-то связала для него прекрасный толстый свитер, тяжелый, как куртка, с глубокими карманами для его книжек, тетрадей и карандашей, украшенный деревянными пуговицами, которые собственноручно вырезала из пеканового дерева; но однажды он вернулся из очередного похода без свитера, промокший до нитки, дрожа, как собака, и потом клялся, что не знает — понятия не имеет — где он его оставил. (Человек, способный потерять собственную одежду, веско заметил Хайрам, в конце концов потеряет всё.)
И Вёрнон бродил, всегда на своих двоих. Эксцентричный, но все же не совсем полоумный (надо сказать, в горах встречались люди куда более безумные) и, по всей видимости, безвредный. Он никогда не встречал, за все годы странствий, своего кузена Эммануэля — к тому времени превратившегося в полулегендарного, мифического персонажа, о котором Бельфлёры говорили редко, словно позабыв, что он родной брат Гидеона и Юэна, и со временем привыкли думать о нем как о человеке из прошлого — как, скажем, о сыне Рафаэля Родмане, о котором было известно крайне мало; хотя, судя по всему, Эммануэль все еще обретался в здешних местах, бродя по окрестностям, и в один прекрасный день мог торжественно явиться домой. Вёрнон, с его глазами разного цвета (что всегда забавляло детей, но иногда смущало взрослых), небрежно одетый, со своими вечными «стишками» прославился по всей округе; конечно, все знали, что он Бельфлёр и всегда готовы были предоставить ему ночлег. Фермеры, колесившие по проселочным дорогам в грузовичках-пикапах, почтительно притормаживали, проезжая мимо, никогда не предлагая подвезти его (потому что любая помощь, предложенная Бельфлёру человеком более низкого положения, могла быть истолкована как дерзость, а все местные жили в постоянном страхе, как бы не задеть или не оскорбить Бельфлёров: Юэн, как и Гидеон, в свое время покалечил в драке нескольких человек; о крутом нраве Рауля ходили легенды; Ноэль в свое время был грозой этих краев; Хайрам, в определенном смысле, пожалуй, самый безжалостный в роду, десятки лет назад использовал всю свою власть, чтобы скупать по возмутительно низким ценам землю у прогоревших фермеров; и, конечно, никто не забывал о Жан-Пьере II, которой за одну ночь прикончил одиннадцать человек, методично и хладнокровно, прознав о нанесенном ему «оскорблении»), — но тут же останавливались, если Вёрнон сам подавал знак. И с готовностью позволяли ему спать на сеновале или помогать им по хозяйству (хотя он был почти комический неумеха) в обмен на пропитание. Они любили Вёрнона — именно его, какого бы мнения ни придерживались о его родне — и прощали ему чудное рифмоплетство, которое, как он верил, бедный дуралей, однажды спасет мир. Зато, если он упомянет в замке о добросердечии фермера, глядишь, Бельфлёры более крутого нрава станут помягче…
Столь же рьяно, как о религии — а именно о самом понятии «Бог», — Бельфлёры спорили о смежном предмете, о проблеме существования Зла. Существует ли оно априори, или так лишь кажется людям по причине вынужденной ограниченности их кругозора; существует ли оно в мире, причем изначально (а значит, является заведомо божественным по масштабу, если не по замыслу), или Мирового Зла нет, но есть сонм мелких зол, и все они борются за свою долю человеческой плоти; является ли Зло всего лишь осязаемым проявлением отсутствия Добра (этот аргумент считался самым несостоятельным); или, при посылке, что Вселенной управляет дух, единственным значимым Злом может быть зло духовное; или, напротив, таким единственно значимым может быть зло материальное, при посылке о фундаментальном материальном начале мира… И так Бельфлёры спорили, нередко с крайней горячностью, а порой в прискорбно неуважительной манере, причем не могли не только переубедить друг друга, но, по причине этой самой горячности, не желали прислушиваться к аргументам, которые, пусть и ничтожно редко, но возникали и могли бы способствовать их интеллектуальному росту. (В самом деле, иногда казалось возможным, что дух противоречия — вот корень проклятия Бельфлёров: ибо откуда, как не из противоречий, проистекает все зло мира?)