Валериан Правдухин - Яик уходит в море
После ужина молитва. Все расходятся по спальням.
Первый час в спальне надзирателя нет. Это неплохое время. День прошел. Меньше остается томиться в заключении до лета.
В полутемном углу, на полу меж койками, поставив тут же лампу-коптилку, несколько человек «дуются», «режутся» в стариннейшую уральскую игру «Трынку». Карты вспухли от давнего употребления, как от болезни.
Венька и Алеша сидят на койке в кружке ребят и слушают россказни Васьки Блохина. Похожи они сейчас на озябших птах, сбившихся зимою где-нибудь на гумне в тесную стайку. Венька отошел на минуту к окну и прижался к его холодноватому, темному стеклу.
Ему видна большая, голубая ночь и далекие, теперь чужие звезды.
— Тишь, ребята… Гуси, слышь, лопочут. Эх!
От птичьего говора детям еще тоскливее. Хочется разбить лбом окно, как слепому Самсону, разворошить плечами эти стены. Задавить всех учителей. Срыть город с поверхности земли. Сделать людей свободными… Только сейчас казачонок впервые видит и слышит со стороны радостную глубину жизни в природе, чудесную ее простоту и свободную, азартную игру человеческих сил на охоте и рыболовстве…
Васька Блохин, поставив руки фертом, стоит у стены. Поблескивает желтыми, острыми своими глазами, и видно, что он сам нестерпимо радуется тому, что говорит. Рыжая его голова то откроет, то совсем заслонит горящую лампешку на грязной стене. Тень от его волосатой головы скачет по потолку, скатывается по стене на пол. Она похожа на лохматое, ночное животное.
— Просыпаюсь я это вчера посередь ночи, — рассказывает Блохин. — Слышу, в животе у меня такая дрень-брень — ужасти! Не то от постной лапши, не то от длинной всенощной. Дай-ка, думаю, курну, може, и полегчает, как больному от святого причастия. Завернулся я в одеяло и плыву барыней, прямо Соколовской дочкой, будто привидение, по колидору. Ферть-кверть — задом верть!
Васька прошелся меж коек, приподняв худой зад и смешно выкидывая им в стороны.
— А в колидоре — темь, нарочно коли глаз, не выколешь. Лампа привернута. И тихо кругом — на тебе могилка в полнощь. Пробираюсь, знычит, я будто Брынскими лесами. И чего-то мне боязно. А чего, сам не знаю. Дергаю дверь… Гляжу, а в фатере на стене лампешка коптит. Немой черт язык высунул — красный — и желает что-то страшное сказать и, конешно, не может, потому немой. Копоть одна… Но все думается: «А ну, как он заорет!» Но я, знате сами, не очень пужливый. Храбро вдвигаюсь правым плечом, а поджилки во как трясутся. И вдруг, милые мои, там в черной пучине, в дыре то есть, что-то ятно так заворошится, забульбукает… И как оттедова шурганет наверх большой, ей-пра с собаку, черный, страшенный ежище!.. Морда острущая, длиною — во!
Васька раскинул свои руки.
— Глаза сверлом. Думаю: дикобраз, знычит, это!.. Самый настоящий. А он как закурлымурлыкает: «У-у-уррр! У-у-уррр!..» Вот тут маненько мне страшно сделалось и в животе что-то обрушилось вниз и как будто ладаном запахло… Не знаю что делать — не то молиться, не то браниться? Ощупываю себя сзаду и спереду: все, как было до этого — никаких кораблекрушениев: ни потопу, ни обвалу, — и потому достаю из карману свой перочинный нож, зубами его, будто шаблю, раскрываю и говорю себе на ухо: «Бейся до последнего, Василий Георгич, как Александр Суворов». А дикобраз вдруг как метнется шаром под мене. Хочу ножом его пырнуть да сам через него кубарем. Во! коленку до крови!.. Вскакиваю, а его и след простыл. А потом и все померло, будто и ничего не было… Я и про курево забыл. Оздоровел. Этта, братцы, история!..
Ребята с минуту молчат и не шевелятся. Они знают, что Васька врет, но разве в этом дело? Его залихватская уверенность, нахальство, с которым он показал синяк на колене, производят на них ошеломляющее впечатление. Для них мир пока что неисчерпаем, и чего не может приключиться на свете, лишь бы захотеть!.. Васька тоже замер, наслаждаясь тишиной и успехом.
Из угла длинной спальни с полу доносится взволнованно хриповатое, самозабвенное:
— Крою еще пятаком!
— Мирю двугряш!
— Гривенник сверху!
— Чего мурын в мои карты воротишь?
— А чего ему в свои глядеть, коли он их знат?
— Нужны мне твои, как икряной белуге святое причастие.
— Я тебя, голубок вонючий, во как знаю!
— Сдавай, не борозди брюхом по дну…
Венька широко качает головой и говорит завистливо и восхищенно, опуская толстую нижнюю губу и открывая белые, ровные зубы:
— Ну, врать! Вот этта врать!
— Я вру? — раскрыв широко глаза, изумляется Васька: — Глядите, братцы, на этого муравьеда! Я вру?
Искренность Блохина беспредельна. Он чувствует, какое хорошее дело он делает, заражая друзей тоской по необыкновенному, и он счастлив. Он задыхается от радости. Он видит, как вдохновенно загораются глаза у всех ребят. Всем им хочется забраться по той же горячей лазейке, отысканной Васькой, на самую высокую пику фантазии, сказки, небылицы. Каждому из них во что бы то ни стало хочется выдумать такое, что поразило бы всех вконец. И вот Венька, спеша и захлебываясь, начинает вспоминать о том, как он плутал когда-то ночью по степи.
— Это што, это все враки! — шипит он презрительно. — А вот я вам расскажу…
И он принимается вдохновенно врать, но так, что и сам уж начинает верить тому, что он когда-то нарочно выдумывал для братишки Тольки. Теперь он уже не знает, что правда в его рассказе, что выдумка, а что просто воспоминание о своем прежнем вранье. Он верит, что он в самом деле держал дикую лошадь за гриву, что действительно отбился поясом с бляхой (а тогда у него бляхи и в помине не было!) от волков и что топтал ногами змей… Его слушают с разинутыми ртами. Даже Васька забыл о своей высокомерной улыбке, и она сейчас бессмысленно стынет на его веснушчатом лице. Минуты бегут незаметно. Все забыли о предстоящей драке со старшеклассниками. В душе — мир и тишина, как бывало когда-то дома по вечерам. Как немного надо для счастья человека!
— А што, братцы, сделал бы кажный, если бы кажному из нас дать силу, как богу? — волнуясь заранее от того, что скажут ему на это друзья, говорит задыхаясь Митя Кудряшов своим особо звонким голосом.
— А ну, ну… Давай все по очереди!
Веньку зазнобило от Митиного предложения. Только представить себе, что бы он натворил на месте бога!
— Начинай ты сам, Митряй!
Кудряшов кашлянул и, нервно пощипывая свои серые, как конопля, кудри, начал:
— Я знаю, как сделать, чтобы всех в счастливые произвесть!.. Кажному человеку, где бы он ни проживал, по хорошему каменному дому с палисадником, чтоб за квартиру хозяину не платить и чтобы крыжовнику в нем сколь хошь… Дома все одинаковые, чтобы не завидно никому. Кажному по мешку денег ни за што, ни про што и амбар с мукой, чтобы на мельницу не тащиться и еще вдобавок по доброй коняге — ездить на базар. Ну и в придачу, будто приданое, рублей на тыщу. Что кажный пожелает, то и купит: лодку с сетями, ружье, собаку, пчел, платье вышитое, золотое кольцо, брильянт али штаны бархатные… Что хошь кажный!
Улыбки счастья мелькали на лице рассказчика — возле глаз, рта, носа. Видно, что ему их не удержать и кажется, вот-вот они его взорвут, как порох.
— И еще и еще! По такому вот мешку вяземских пряников!
И Митя раскинул руки, как бы намереваясь обнять всю землю.
— Губа — не дура, язык — не лопата! Чего захотел!
— М-да! — аппетитно вздохнул Паша Сахаров и облизнулся.
— Ну, а ты, Шальнов, как? Что бы сделал?
Алеша заерзал по койке, заулыбался смущенно.
— А я бы даже не знаю, что сделал. А, пожалуй, можно кое-что и сделать… Чтобы всем легко было, так пусть никто не помирал бы никогда и не хворал бы…
— А земли бы тогда, дурак, где на всех взял? Хватило б нашей, думаешь?
— Хватило б. Еще как! Научились бы и на луну полетели бы… Да и здесь по степи места немало…
— У казаков перенять землю хочешь, поди?
— Тогда все будут одинаковые. Ни казаков, ни мужиков. И чтобы на всем свете ни одного бедного, а то как нехорошо глядеть, если у людей есть нечего. Голода чтоб никогда не было, как нынешний год… А то бегу я третьеводни мимо Каревского магазина на Михайловской. Все покупают, чего хотят. Конфет, пряников. А на дворе дождик, сыро, а на углу старуха стоит, трясется вся, глаза у нее в слезах, и видно, что она одным-одна на свете, брошенная — и такая-то злость напала на меня. Не знай, как сказать, вот взял бы всех людей и погнал бы из домов — и сызнова, все сызнова, по-новому!.. Если люди сами на всех не могут наработать хлеба, одежи, — надо машин наделать. Пускай машины косят, шьют, куют и свет, как в Америке, нам дают. Все, все за нас делают… Ну, чего бы я еще захотел? Вот разве, чтобы войны не было… Лучше бы было, играли бы в войну — ну, на кулаки, что ли, там, если охота, но без крови, а с песнями.
Алеша опять застенчиво и косо улыбнулся, и чтобы отвести от себя внимание товарищей, поглядел вопросительно серыми своими глазами на Блохина: