Томас Фланаган - Год французов
А повстанцы слушали его. Упивались его кровожадными призывами, так хмелеют от виски или благоговеют, слушая музыку. Скиталец-священник, служение церкви — вот его страсть; страдания Иисуса во искупление грехов людских — он знал, на каких струнках души сыграть, и делал это умело. Мак-Карти были чужды эти слова, как чужды и те, кто им внимал. Лишь страх его вдруг обрел в ночи определенные очертания. Где-то к югу раскинулось перед ним топкое болото — туда указал рукой Эмбер, очертил ею дугу и застыл.
— Большая грядет смута, — каркал Мэрфи. — Солдаты в кровавых мундирах встанут на нашем пути. Гэльская армия уже поднялась на борьбу. Да будут благословенны ваши мушкеты и пики. Вы обратили врага в бегство и в Каслбаре, и по дороге в Слайго. — Нет, не видит Мэрфи топкого болота.
Мак-Карти отошел от толпы. Вскоре из нее выбрался и Малкольм Эллиот.
— Ишь как пылко говорит, — заметил он.
Мак-Карти откашлялся и сплюнул. Бедняга Эллиот.
По меркам Мэрфи, он еретик и здесь всем чужой. В его жилах кровь королевских поработителей, отец его был мировым судьей. В детстве каждое воскресенье ходил со всей семьей в церковь — там у них своя обитая бархатом скамья и Библия с золотым обрезом. Осенью по утрам брал собак и устраивал лисий гон с соседями-помещиками: улю-лю! Телом сухощав. Настоящий наездник и охотник. Как оказался он здесь, с нами? В уютной каменной усадьбе долгими зимними вечерами, должно быть, почитывал злободневные политические статейки, все это суесловие о правах человека, о праве Ирландии на самоопределение, о правах католиков, о перестройке парламента. Теперь он во всем убедился воочию. Такие, как Мэрфи и Эмбер, наглядно объяснили, что к чему. «Раз с нами церковь, с нами бог»!
— Похоже, нам предстоит долгий путь, — обратился он к Мак-Карти.
— Мне и дольше приходилось хаживать, — ответил тот. — От самого Керри.
Все равно путь Эллиота, от просторной усадьбы до повстанческой армии, длиннее, хотя и путь Мак-Карти не короток. Из Керри — в Макрум, потом по диким горам Северного Корка, на север, через Кантурк в Лимерик, дальше, минуя Клер, в Коннахт, а оттуда через Голуэй в Мейо. Сравнится разве переход армии с его юношескими скитаниями: музыка в тавернах, цветущий боярышник, тенистые заросли, ярмарки и церковные праздники. Так по извилистым тропкам, по долинам и холмам и бежала, разматываясь клубочком, его молодость.
Он растянулся на долгой прохладной траве, закинув руку под голову, и пролежал с час. Наконец все голоса стихли. Он встал и пошел по кромке луга к лесу. Господи, молился он на ходу, хоть раз в жизни убереги меня, не дай споткнуться о злодея сержанта. У опушки леса послышались шаги — французские часовые. Попав ногой в коровий след, он споткнулся и упал. Казалось, сотряслась вся земля и грянул гром, словно ударили из пушки. Он затаился, стиснул зубы и стал повторять про себя строки стихов, молитвы, чтобы только заглушить этот страшный грохот. Потом вскочил и бросился к лесу — сейчас сзади послышатся крики, мушкетная пальба. Он не останавливался, бежал вслепую все дальше и дальше, натыкаясь на деревья, низкие ветви цепляли за одежду. За лесом открылось еще одно пастбище — раздольные поля за каменной стеной. Теперь уже ничто не мешало, и он бежал во весь дух, сердце отчаянно колотилось, дышал он тяжело и прерывисто. Так бегал он мальчишкой в Керри, но сейчас погрузнел, потерял былую прыть. Вдали за полями он увидел холм. Побежал к нему, взобрался на склон и лишь тогда остановился, упал ничком. Ночь стояла прохладная, однако пот катил с него градом. Тишина — слышно лишь, как стучит кровь в висках. Господи, взмолился он, лишь бы не заметили, что меня нет, лишь бы не пустились в погоню. Он прочитал и «Отче наш» и «Аве, Мария!», перекрестился. По заросшему, щетинистому лицу струился пот.
Он лежал, пока не унялось сердце, пока не перестали судорожно дергаться руки и ноги. Огляделся: склон густо порос травой; телу так покойно на сырой земле. Он перевернулся на спину, бездумно уставился на небо, на россыпь звезд и узкий и тусклый лунный серп. Проведя столько времени средь скопища людей, он и тишину ощущал как чье-то неслышное присутствие, чей-то беззвучный голос, чей-то черный — чернее ночи — плащ. Он провел рукой по траве, выдернул пук, подержал: к корешку прилипли комочки сырой земли. Страх, сковывавший нутро, понемногу отпускал.
Убедившись, что никто не заметил его бегства, он встал и пошел дальше, перевалил на другую сторону холма. Набрал полной грудью воздух и глубоко вздохнул. Впереди новые холмы. За спиной повстанцы. Он тоже направляется на юг. Быстрым шагом пошел через поле. Минут через пятнадцать остановился, обернулся, вгляделся в ночную мглу.
Через несколько часов там, позади, барабанная дробь поднимет ото сна солдат. Они пойдут по дороге до перекрестка и свернут на дорогу к озеру Аллен. Он же пойдет коровьими тропами, берегом озера и опередит их. А у Драмшанбо, бог даст, переправится через Шаннон. А они пусть шагают напрямик, к центральным графствам, к смертоносному топкому болоту. Он же пойдет иной дорогой, к милому его сердцу Роскомону, потом снова пересечет Шаннон, пройдет через весь Коннахт и, как крот, поглубже зароется в родном Манстере. Прочь, прочь от них навсегда. Чтоб не слышать больше барабанную дробь, цокот копыт, топот сотен ног. Ему стали вспоминаться лица, голоса. Длинная вереница людей на извилистой дороге, скрывая горизонт, движется лес пик и мушкетов, клубится пыль, пахнет порохом и лошадиным потом. И весь их поход словно один долгий день. Иной раз дождь прибьет пыль на дорогах. Прояснится небо, и пурпур холмов сменится на голубизну. В далеких лесах по ночам ухают филины. Шныряют по обочинам барсуки да ласки. Гарцует Рандал Мак-Доннел, колышутся черные перья у него на шляпе. Крестьяне из Баллины бредут, скучившись вокруг Герахти, всю жизнь прожили они бок о бок, пока восстание, точно пушечный залп, не разнесло вдребезги привычный уклад. Стоит на холме Эмбер, надменно облачившись в загадочность. Скользкие от крови луга Каслбара. Рыжий пушкарь, распластанный на орудии… Да, он уносил с собой целый мешок видений и ущербных образов.
Далеко на юге ждет его другой край. Шелковистая зеленая трава, мысы, встречающие океан куда приветливее, чем в Коннахте, города — Килларни, Маллоу, Кантурк — очаги культуры и гостеприимства, точно бусинки в милом сердцу ожерелье. Реки, воспетые поэтами, словно возлюбленные: Мэйг, Шаннон, Темная. Воспел реку Шаннон и величайший английский поэт. Шаннон полноводна, словно море. Полноводна она близ Тарберта, а здесь, в Драмшанбо, Шаннон еще уже, чем Мэйг или Темная. Короткие и неуклюжие горбатые мосты. И вся жизнь моя — у реки да моста. И единственная обитель — придорожная таверна. Мечется черный дрозд в тесном ущелье.
Ширятся границы тишины в ночи. Вдали за ними бегут, сплетаясь и расплетаясь, дороги, текут реки, вьются иллюзорные тропки, деревенские улочки: хижины, рынок, церковь. В юности походил он по дорогам Манстера. Позже стал учителем в Макруме, но так и не осел там. В неволе черным дроздам не петь. А в тавернах поэтам нет отказа в солодовом пиве. А на сеновале нет отказа в девичьих ласках. Свеча скудно освещает лист бумаги: перо выводит черные крючочки и петельки, намечая поэтический образ. Манстер — край блаженства и покоя.
Радостный, искрящийся паводок воспоминаний затопил черную пустошь его страха. И породили этот паводок южные края: там нет солдат с оружием, голубых и красных мундиров, изрыгающей смерть пушки, изуродованных, развороченных ядрами тел. Солнечный лучик порхнул по отрешенным, точно на старых, вековых крестах, лицам. Он заново обрел себя в этой тихой, укрывшей его ночи. Лишь слабый ветерок колышет хлеба на полях. Он вытащил пистолет — трофей со времен Каслбарской битвы — и закинул его высоко и далеко. Отстегнул широкий драгунский ремень, бросил наземь. И пошел прочь от всего былого.
Выбрав тропку, по которой не проехать даже телеге, не говоря уж об 9 армейских фургонах, он направился на юг. Представилось, как по этой тропке трусят коровы. А не трусит ли он сам? До чего ж приятно сейчас поиграть схожими по звуку словами. Даже мурашки по спине побежали: радостно, что вырвался, страшно, что один. Этой ночью он словно заново обрел себя. В прежнее тело вселилась прежняя душа. С рассветом он подошел к ручейку, напился и умылся. Меж холмами раскинулись пустынные поля. Всходило неяркое, но приветливое солнце. Загомонили первые птицы, затеяли перекличку. И он свободен, как птица.
14
ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА
Удаленность моего прихода от культурных центров, равно как и занятие мое, побуждают к чтению, хотя и неупорядоченному и стихийному. Книги познакомили меня с рассказами тех, кому выпала волнующая и нелегкая доля: выдерживать ли осаду за городскими стенами, томиться ли пленником в восставшей провинции. И всякий раз, читая об отважно преодоленных невзгодах, будь то мятеж, или голод, или жестокая расправа, я изумляюсь неизменной глубине и полноте чувств авторов. Ибо это никоим образом не соответствует моим собственным воспоминаниям. Мы, разумеется, сознавали большую опасность, как далекую, так и непосредственную, а в последние дни и сама жизнь наша висела на волоске, о чем своевременно я расскажу. Однако определяли наше состояние в тот месяц в большей степени обычные скука и бездействие, что весьма утомительно. И непредвиденные беды и невзгоды, поджидавшие нас, тонули в однообразии нашего бытия. Быть может, сейчас многое уже забылось, ибо память — вероломный следопыт.