Михайло Старицкий - Буря
Старшина было начала усиленно просить своего батька атамана не рисковать ночью, но воля Богдана осталась непреклонной, и он согласился только взять с собой Ганджу, Морозенка да двадцать козаков конвоя и полетел под покровом темной, безлунной ночи на рискованное дело к деду Днепру{93}.
Чуть брезжится. Необъятною темною гладью лежит Днепр. Тихо спит Дед перед рассветом; воды его ни всплеснут, ни подернутся рябью; только там, где разлив реки покрыл прибрежные шелюга и верболозы, между вынырнувшими верхушками кустов струятся серебристые нити да в глубоких местах медленно вращаются воронкообразные темные круги… В бледном сумраке потонул левый далекий берег могучей реки, а правый словно раздвоился, и одна излучина, отделившись, пошла в сторону — это Тясмин. Он обрамлен густыми очеретами, камышами да лозняком, и кажется от множества золотистых островков, от водяных белых лилий и изумрудных грив оситняка совсем пестрым, какою–то лентой (стричкой), убегающей в синеву дремлющего утра. Безмолвно, пустынно. Но вот почудились всплески, шелест тростника, резкий крик и свист сорвавшейся стаи диких уток, и снова все смолкло; пролетело несколько минут, вдруг заколыхались массы ближайшего камыша, и показался из–за него черный силуэт громадной байдары; словно черепаха, она неуклюже ползла, лавируя между зарослями и направляясь к возвышенному правому берегу; на чердаке (палубе) байдары стоял седоусый козак, опытный стернычий, и налегал грудью на руль; по бокам байдары подымались мерно и стройно с тихими всплесками длинные весла; темная глубь пенилась и бороздилась молочными дугами.
В густой заросли на берегу поднялась какая–то фигура, постояла неподвижно несколько мгновений и исчезла, словно заколыхалась и убежала случайная тень.
— А ну, годи спать, хлопцы! — нарушил наконец тишину рулевой. — Принимайтесь за багры… пора на берег!
— А что, уже Тясмин, диду? — поднялся с разложенного на корме чепрака, лениво потягиваясь, какой–то значный козак.
— Да Тясмин же, Тясмин{94}, — поправил на голове шапку дед, — зарос весь, затянулся лататьем да ряской, точно небритый козак после долгой попойки.
— Так на ноги! — вскочил бодро значный козак и, вздрогнувши, проворчал: — Бр–р–р! Свежевато! — а потом, оправившись, скомандовал зычно: — Гей, хлопцы, вставать! Рушать, уже берег!
Сидевшие и лежавшие в самых смелых позах, фигуры зашевелились, начали потягиваться, толкать друг друга
и схватываться на ноги. В байдаре заворошилась целая уйма людей: иные стали разминать онемевшие члены, другие чесать пятерней затылки, третьи приводить в порядок одежду, некоторые взялись за багры… Послышалось позевывание, сдержанный гомон, всплески воды и бряцанье оружия.
— Что же это, высаживаться, что ли? — спросил молодой светлоусый рейстровик у своего старшего товарища, что чистил длинной иглой свою люльку.
— Похоже, — плюнул тот на коротенький изогнутый чебучок, прилаживая к нему какое–то украшение.
— Стало быть, наши близко?
— Какие наши? — окрысился старший. — Ляхи–то? Этот блазень со псом? — взглянул он свирепо на молодого козака и начал рубить огонь.
— Да и они… и запорожцы с батьком Хмелем, — сконфузился молодой.
— Вон те, другие, с батьком на челе и суть наши, а ляхи да перевертни — это не наши, а чужие — кодло ворожье!
— Так как же? Я в толк не возьму… мы с ворогами, значит, пойдем своих бить?
— Это еще надвое ворожила кума, — улыбнулся ехидно старший товарищ, — а только Каин сможет поднять руку на брата: такому проклятому аспиду не будет помилования ни на сем, ни на том свете!
— Авжеж… именно! — заключил молодой.
В другом углу седоусый рейстровик, с шрамом на лбу и закрученным ухарски за ухо оселедцем, говорил тихо окружавшей его кучке товарищей:
— Неужели мы пойдем на такой грех? Поднимем руку на борцов за наше добро и за веру? Да я охотнее дам отрубить к черту свою старую дурную башку, чем пойду на такое пекельное дело!
Слушавшие деда рейстровики молчали, но, по выражению лиц, видно было, что слова старика врезывались глубоко в их сердца.
В третьем месте передавал по секрету молодой и юркий козак, что бывший–де наш войсковой писарь Хмельницкий поставлен уже гетманом, что за ним стала Сечь, что со всех концов Украйны сбегаются к нему люди и что он приказал всех панов и арендарей вырезать, а земли разделить промеж себя поровну.
Жадно слушали эти вести козаки; иные отходили, почесывая затылки, а иные произносили тихо: «Помогай ему, боже!»
Но большинство их было мрачно и с угрюмым молчанием исполняло приказания старшин.
Байдару причалили к берегу. Десант не замедлил высадиться и расползся по нему нестройными группами.
Кречовский вышел последним; не делая никаких распоряжений, он удалился несколько в сторону и стал на краю берега осматривать безучастно окрестности: небо начинало синеть, дали прояснялись, но с юга поднимался ветер и начинал сметать песок с ближайших холмов.
На душе у Кречовского поднималось тоже смятение; сердце ныло в тревоге, голова отказывалась работать, а воля колебалась в разные стороны, не находя себе определенного, стойкого решения…
Хмельницкого он искренно любил и честному делу его сочувствовал; он ведь из приязни засадил было кума в тюрьму, чтобы дать ему возможность улизнуть в Сечь, а иначе, если бы Хмель попался в лапы другому, то не сдобровал бы; он и байдарой своей вырезался вперед с тайным умыслом… Рассудок ему твердил, что если возьмут верх поляки, то ему, Кречовскому, мало будет от того пользы, но если победит кум, то спасителя своего вознесет высоко… Да, и выгоды, и сердце тянули Кречовского на сторону Богдана; но благоразумие налагало узду: на небольшой риск хватило бы у него и энергии, но броситься, очертя голову, в бездну, отдаться с завязанными глазами случайностям не позволяла ему осторожность, а главное, смущало его полное неведение: где Хмельницкий, кто с ним, каковы его силы?
С болезненным напряжением придумывал Кречовский, каким бы способом добыть ответы на эти вопросы, стоявшие неотразимо перед ним во все время похода, и терялся в неразрешимой задаче; очевидно, нужно бы послать на разведки верного человека, но кому можно без риска довериться? Есаул Нос, кажется, верный и преданный, но… все они, по крайней мере его полка козаки, сочувствуют, кажется, и Богдану, и его целям, а пойдут ли в решительную минуту за ним или выдадут его, Кречовского, головой, он не мог этого знать, не мог даже душою провидеть… А время между тем шло и отнимало возможность дальнейших колебаний: еще минет день, полдня, быть может, несколько часов, — примкнут с одной стороны верные Короне рейстровики, а с другой — поляки, и тогда уже будет невозможно бороться с судьбой, а нужно будет подчиниться неудержимой силе потока…
LIV
— А что, пане полковнику, ведь наш гетман Хмель недалеко, — подошел к Кречовскому тихо есаул Нос и сообщил ему эту весть на ухо.
— А?.. Что? — вздрогнул Кречовский и оглянулся с испугом кругом.
— Батько наш, гетман наш близко, идет к Тясмину с большими силами! — добавил радостно есаул.
— Гетман? Потоцкий? — прищурился Кречовский, словно не понимая, о ком ему сообщал есаул.
— Какое!.. Наш гетман, Богдан Хмель, — улыбнулся широкою улыбкой Нос.
— Да разве кум мой гетманом выбран?
— Выбран, как же… Всею Сечью и прибывшими козаками… Это верно. Давно уже известно…
— Откуда?
— В Прохоровке, последней стоянке, все говорили… вестуны от него приезжали — Небабу сам видел, расспрашивал. Из тамошних поселян много к нему прилучилось… отовсюду бегут видимо–невидимо… Под булавою у нашего батька Богдана тьма–тьмущая войска. Весь Крым со своими загонами стал за него…
— Что ты? — изумился и обрадовался Кречовский.
Если в словах Носа была половина лишь правды, то за его кумом победа, а потому нельзя терять удобного мгновения, нужно решаться, не то будет поздно.
— Провались я на этом месте, коли неправда! — перекрестился Нос. — Небаба не такой человек, он не прибавит ни крихты… да и все, все гомонят… сказывали, что тут где–то должен быть батько Хмель: идет–де наперерез ляхам, чтобы не допустить их соединиться с нами, лейстровиками…
— Значит, он ближе к нам во всяком случае, чем Потоцкий? — заволновался полковник и, чтобы скрыть свою радость, добавил: — Нужно принять меры.
— Авжеж, — подхватил Нос, понявши по–своему меры, — двинуться навстречу, пристать к батьку, да разом с ним…
— Тс-с! — зажал ему рот Кречовский. — Ты так репетуешь, как баба перекупка… услышат и схватят, как бунтаря, а бунтарю в походе — смерть, и я не помилую, подведешь еще…
— Да кто ж меня, пане полковнику, за такие речи хватать будет? Все одной думки.
— Не верю.