Розмэри Сатклифф - Меч на закате
— Бедуир, ты можешь задержаться ненадолго? Глядишь, она угостит тебя чашей вина в обмен на песню. Ты можешь с помощью арфы наложить чары, которые успокоили бы тоску по дому?
Он поднес было руку к лямке чехла от арфы, но потом задержал ее, глядя на Гуэнхумару и вопросительно вздергивая свою непокорную бровь.
— А миледи Гуэнхумара захочет этого?
Гуэнхумара тоже заколебалась, а затем нагнулась за гребнем.
— Что угодно, лишь бы ты играл тихо и не разбудил девочку.
И он небрежно опустился на сундук рядом с моим снаряжением, отстегивая арфу и приговаривая:
— Так тихо, как падает пух дикого лебедя… Подожди, пока я настрою свою дорогушу, и моя песня заставит самих птиц Рианнона слететь с дерева в твои подставленные ладони, если это поможет тебе скоротать вечер.
Я свистнул к себе Кабаля и вышел за дверь; в ушах у меня звучал голос Гуэнхумары, крикнувшей мне вслед: «Возвращайся поскорее», словно я отправлялся не всего-навсего к коновязям, но в какое-то долгое путешествие.
Если бы только Бедуир не говорил этого — о птицах Рианнона.
Не прошло и половины луны, как меня вновь призвала старая борьба с Морскими Волками, и я ушел вместе с Братством далеко вглубь древних охотничьих территорий иценов. Все это лето прошло в ожесточенных схватках, но что из этого осталось со мной теперь? Никто не может вспомнить битвы своих зрелых лет с той же ясностью, радостью, огнем и мукой, что и боевые действия своей юности. К этому времени я провел десяток решающих сражений, а уж сколько стычек, набегов и менее значительных схваток, знают только боги войны; и детали одного боя смешались с деталями другого, так что теперь из всех этих сражений поздних лет только одно стоит особняком в моей памяти — то, которое мы дали под Бадонским холмом. И это был алый цвет и венец всего, что произошло раньше. Но в тот, первый, год нашего прихода на юг до Бадона было еще пять лет; и посвист стрел и дым горящих лагерей помнятся мне хуже, чем запах засолки и широкое, сморщенное ветром небо над болотами, воскрешавшие у меня в памяти наши первые кампании в окрестностях Линдума, когда все вокруг было моложе, а наше братство только создавалось.
Я вернулся на зимние квартиры в один из тех дней, когда, после месяца проливных дождей и свирепых ветров, после того как вечера начинают тяготеть к закрытым дверям и раннему свету фонарей, год оборачивается и бросает последний сожалеющий взгляд на лето. И когда я зашел на Королевин двор, то увидел, что Гуэнхумара сидит с какой-то другой женщиной на ступеньках галереи, греясь в лучах заходящего солнца, Хайлин и еще пара малышей барахтаются на старом бобровом покрывале у их ног, а какой-то смуглый серьезный мальчик лет восьми-девяти сосредоточенно отрабатывает с деревянным мечом различные позиции боя. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы сказать мне, чей он сын и, следовательно, кем должна быть другая женщина, — и действительно, она была маленькой и загорелой, как и описывал ее Флавиан. Гуэнхумара поднялась на ноги и стояла в ожидании. Мне кажется, за все годы, проведенные нами вместе, она ни разу не побежала мне навстречу, но стояла неподвижно и ждала меня — не потому, что не рада была меня видеть, но словно пытаясь растянуть что-то, не растрачивая это в суете и тихих вскриках; и я, движимый тем же желанием продлить мгновение, редко торопился подойти к ней. Поравнявшись с мальчиком, я на мгновение остановился и спросил:
— Тебя обычно называют Мальком?
Он опустил меч и посмотрел на меня.
— Как ты узнал, сир?
— Я просто предположил. Держи острие на два дюйма ниже, когда делаешь этот выпад, Малек, а то ты открываешься для удара в живот.
Он повторил движение, притопывая маленькой ногой и выполняя отход так же четко, как многие взрослые воины.
— Сир… мой отец вернулся?
— Он сейчас с лошадьми.
Я пошел вместе с Кабалем дальше, ко входу на галерею, где ждала меня Гуэнхумара, а Телери собрала свое потомство и суетливо и неслышно скрылась в тенях у нее за спиной.
Последовавшая за этим зима освещена в моей памяти каким-то сиянием, шелковистая, словно цветок с просвечивающими насквозь лепестками, — и такая же недолговечная. Хайлин выглядела гораздо более крепкой, летнее солнце покрыло загаром ее нежную кожу и выбелило концы мягких, тонких, как пух, волос; она набрала вес и, хотя еще не умела говорить, — я смутно надеялся, что она заговорит, но Гуэнхумара сказала, что нет, в год еще слишком рано, — но зато научилась смеяться, тихим, воркующим, булькающим смехом, который был самым чудесным звуком, какой я когда-либо слышал. В ту зиму я купил ей белого щенка дога, суку, — потому что у них более мягкий характер, чем у кобелей, и они реже убегают и теряются, — выбрав ее из целого выводка, барахтающегося и пищащего в большой ивовой корзине, которую принес во двор один из охотников Амброзия, сопровождаемый озабоченно принюхивающейся мамашей. А кожевник Бхан сделал по моему заказу щенячий ошейник с маленькими серебряными цветочками из пяти лепестков в тех местах, где у взрослой собаки должны быть бронзовые шипы. Я впервые в жизни купил что-то красивое для своей дочери, и это доставило мне больше удовольствия, чем если бы я сложил захваченные сокровища к ногам королевы. Это была мягкая зима, настолько мягкая, что в середине января на маленьком колючем кусте белых роз, который торчал у поворота галереи в старом глиняном кувшине из-под вина, все еще был один растрепанный цветок; Гуэнхумара сорвала его и положила на стол, когда мы ужинали в Вечер огней, и в тепле жаровни от него исходил такой запах, что разрывалось сердце.
Вместе с весной пришло время снова выступать на старую утомительную военную тропу. А к следующей осени Хайлин опять начала худеть и стала покрываться по ночам странной легкой испариной, которая исчезала утром; и Гуэнхумара, ухаживая за ней, словно отдалилась от меня на огромное расстояние. Я уговорил Гуалькмая посмотреть девочку, и он из любезности пришел со мной, но взглянув на Хайлин, сказал только:
— Нет-нет, за эти годы я стал чем-то вроде хирурга; но я совсем не разбираюсь в болезнях детей. Покажи ее лекарю Амброзия.
Так что я попросил Амброзия уступить мне на время его лекаря Бен Симеона, и маленький толстый еврей пришел, осмотрел ее, покачал головой, пощелкал пальцами и поцокал языком, чтобы рассмешить ее, и ушел, сказав несколько странных, мудреных слов, которых мы не поняли, да, думаю, и не должны были понять, и добавив, что пришлет ей что-нибудь от кашля и скоро придет снова.
Всю эту зиму единственным, что вроде бы успокаивало Хайлин, когда ее мучила лихорадка, были звуки Бедуировой арфы. И одному Богу ведомо, сколько раз он приходил по вечерам с объездки жеребят, усталый и все еще пахнущий пóтом после целого дня работы, садился на корточки у детской кроватки и сочинял для малышки песенки — такие простые песенки, что их мог бы научиться высвистывать соловей, — и, должно быть, чувствовал себя при этом так же, как чувствовал бы себя человек, изваявший мраморную Деметру на форуме, если бы он принялся мастерить куколок из стебельков травы и вывернутых наизнанку маковых головок.
Я был рад, что уже подарил ему Коэд Гуин, — ферму в моем поместье в Арфоне, лес вокруг которой весной белел от подснежников; потому что если бы я сделал это потом, то боялся бы, что это может показаться похожим на плату — и непростительным.
Той весной я выступил на военную тропу с тяжелым сердцем, и однако привычное ощущение боевых доспехов на плечах приносило мне облегчение. Я всегда был воином, и для меня в лязге оружия и в пыльном облаке битвы всегда скрывалось освобождение, маленькая сладкая смерть-забытье, которую другие находят в женщинах или вересковом пиве.
Мы стояли лагерем немного к востоку от Комбретовиума, по другую сторону долины от саксов, укрывшихся за кольцом своих фургонов, и я как раз выехал к небольшой, отдельно растущей купе деревьев, чтобы лучше рассмотреть противника и попробовать как-то предугадать его действия, когда меня разыскал гонец от Гуэнхумары с известием, что Хайлин умирает.
Вечер был очень тихим. Я помню, что от нашего лагеря вытягивались в сторону саксов длинные тени, и я мог различить в тишине слабые, легкие отзвуки кричащих голосов и звона молота оружейника, доносящиеся с противоположного края разделяющей нас долины.
Не знаю, что я сказал гонцу; думаю, что-нибудь насчет того, чтобы он нашел себе поесть. Потом я снова занялся изучением вражеского лагеря. Кабаль заскулил и заглянул мне в лицо, чувствуя, что что-то не так. Немного погодя из кустов утесника выехал Бедуир и молча остановился рядом со мной. Я осторожно оглянулся на него и увидел по его глазам, что он знает. Наверно, к этому времени гонец уже раструбил новость по всему лагерю. Мы оба не произнесли ни слова, но он ненадолго положил руку на мое плечо, и я на мгновение накрыл ее своей ладонью. Мы очень редко позволяли себе какое-то внешнее выражение давних и привычных уз между нами.