Иван Басаргин - Дикие пчелы
– Не долдонь, не пугай, лучше расскажи про свои Палестины. Может, и правда мне дорога в ад. Чем дохнуть в раю, так лучше рвать бороды попам в аду. Ить они больше, чем я, двоедушники.
– То так. Это я тебе позволю, потому как попы все у меня в аду. Расскажу тебе нашу притчу. Пришел, значит, царь Петр в рай, апостол Петр тут же ворота распахнул, бряк – и закрыл следом. Гля, там другие цари бродят, скучные. Свою родню встрел, начал расспрашивать что и как. Все в ответ, мол, скучища адская. Ну и взбесился тут Петр-то, заорал: «Мать вашу перемать, вы куда меня сунули? Где здесь работа?» Бога матом помянул. Иван Грозный было прикрикнул на него, мол, нельзя бога ругать. Но Петр так дал ему под зад, тот и полетел через всю райскую обитель. И Ивана-то душа хлипкая, навроде твоей. Двоедушничал, то да се. Но царь! Помазанник божий – что бы ни делал, ему рай уготован. Ну и пошел всех костерить. Сунулись на него ангелы – разбросал, двум-трем крылышки обломал. Бросился к апостолу Петру, выпусти, мол, сгину зазря. Тот не пускает. Он под дых Петру-то, своему тезке, потом по мусалам, вырвал с корнем врата и во весь дух полетел ко мне. С богом ссориться мне не с руки. Но уговорил я бога, выкатил ему две бочки адского вина. Он ить тоже не любит свое райское, кислое, хмельного маловато, а от моего враз голова кругом заходит. Прилетел и сразу спрашивает: нет ли, мол, у тя работенки пожарче? Есть, говорю, вон стоят котлы, в них души двоедушников. Вари, потом выцедишь их, бросай в смолу кипящую, из смолы да в печь огненну. Так и вываривай, пока не останется запаха двоедушия. А потом уж я распоряжусь, куда их девать. Эх, и обрадовался царь Петр, говорит, мол, мне эти двоедушники на земле надоели, но уж здесь-то позабавлюсь. Робит, шурует у котлов, ажно весь ад гудит. Вчерась мне пожаловался, мол, стало много подваливать двоедушников, мол, надо бы помощника посильнее подбросить.
– Эко страхи ты рассказываешь, сатано! Брысь отселева!
– Погоди, не гони. Хороша у тя медовушка-то. Тяжко у нас убивцам и двоедушникам. Остальные же живут и в ус не дуют, жрут адское вино, влюбляются, матерятся, дурят. Что там Содом и Гоморра? Так, пустяки. У меня, брат, все кипит, все клокочет. Вот тебя, например, я поначалу отдам Петру, он выварит из тебя двоедушие, потом кинет своим чертям. Они за убийство пожарят в печи, за лжесвидетельство повисишь ты на дыбе, да не бойся, просто зацепят твою душу за язык и повисишь сотню-другую лет, и все. А потом, потом начнется у тебя райская жисть, будешь пить, влюбляться. Любовь – это мое порождение. Начало ей дала змея-искусительница, а уж я прибавил чуток. Там ты будешь ревновать свою чернявочку, драться с соблазнителями. Да не шарахайся! Чем киснуть в этой небесной обители, так лучше поначалу вытерпеть все муки ада, а уж потом пожить по-людски.
– Эко страшно ты говоришь. Изыди, сатано! Боюсь!
– Не боись, привыкнешь, есть у меня такие души, кои уже прошли все муки ада, но все просятся, ежли застудятся, попариться в кипящей смоле, обжариться в печи огненной. Человеческая душа и сам человек ко всему привыкают.
– Скажи, дьяволина, а что нас ждет дальше?
– Скоро на земле начнется новый Вавилон, где люди перестанут понимать друг друга. Нет, нет, все это будет страшнее, чем ты думаешь, люди отринут бога, дьявола.
– Врешь, ты все врешь! Прочь!
– Ха-ха-ха! Могу и уйти. Плесни-ка еще чуток, да бежать надо. Мы еще с тобой не раз встретимся. Ха-ха-ха! – прогрохотал дьявол.
Степан Бережное упал грудью на стол, застонал, зарычал. Выскочил из избушки, побежал к бабе Кате, там упал на грудь Устину, зарыдал:
– Прости, Устин! За все прости! Грешен я! Подл я! Убивец я! Ха-ха-ха! – захохотал. Распрямился, погрозил кулаком в потолок. – Все врешь, в бога мать! Тебя надо в совок и на помойку, а не меня, дьяволина. Накось выкуси! – показал фигу в окно. – Ха-ха-ха! – метнулся из лазарета, побежал по улице с хохотом и матюжинами. Вырвал кол из забора и начал все крушить на своем пути. – Дохлые мухи, все вы дохлые мухи, не подходите! Прочь, сатано! – орал он на братьев, которые хотели его связать. Даже Евсей и Фотей боялись подступиться. Поскользнулся в мартовской луже, упал. Братья враз спеленали его и понесли домой. Степан рвался, кусался, брыкал ногами.
– Не полоши народ, ты ить наставник.
– Не наставник я, а слуга дьявола! Отпустите, я хочу дать ему по мордасам! Вот тебе язык, не блазни перед глазами, – показывал кому-то язык наставник.
– Трехнулся старик, так ему и надо, не будет убивать святость в людях, да и в себе тож. Тяжко жить такому человеку. Обойди его власть, мог бы быть добрейшим, как Макар Булавин. Не видела я людей, что вершат власть, добрыми, – проговорила баба Катя.
– Я его убью, как встану с постели, – с нажимом выдавил Устин.
– Не моги и думать. Отец ведь твоя кровь. Проклянут тебя потомки до седьмого колена.
Баба Катя лечила Устина. Часто забегала в пристройку Саломка: то воды принесет, то покормит, то напоит отваром трав. Тихо шептала:
– Пей, ешь. В едоме сила, так и поправишься.
А в глазах боль, не осуждение, а боль, она давила на его плечи. Саломка стала другой, из голенастой девчушки превратилась в девушку. Карие глаза ее грустили. Видел Устин, как нет-нет да и задрожат пухловатые губы, чуть сморщится вздернутый носик. Но она тут же прятала боль в себя, тихо улыбалась, бросала тугую косу за спину и начинала расчесывать золотые кудри Устина. Потом убегала.
Баба Катя часто говорила:
– Тяжко, знаю, как это тяжко. Эта болесть пройдет, но как от той ты отбояришься? Я вот до се другого, Романа люблю, уже стара, а вот не стыдно признаться. Тело лечить легче, труднее – душу. Но ты молод, силен, поправишь то и другое. Мертвую не воскресить. То мог делать Исус Христос, нам не под силу. Скоро ручьи потекут, позовут тебя в сопки. Там все и пройдет. Давай-ка понемногу расхаживаться.
А над землей уже полыхало весеннее солнце. Весна гнала прочь зиму. Кричали фазаны, трезвонили в небе жаворонки. Тянули в темноте вальдшнепы, курлыкали журавли.
И потянулся Устин за весной. Весенняя перекличка позвала его к жизни, жить захотелось. Сгинула Груня, кого винить? Отца? Сам тоже виноват. Отринул, не приняло сразу сердце. Теперь поздно… Побратимы не давали покоя, звали пострелять уток, гусей, попасти в ночном коней. На кочках уже есть что пощипать. Да и отец десяток раз приходил с повинной, мол, бес попутал. Трудно править душой. Захотел Устин жить. Молодость и желание жить взяли свое.
5
И снова трое в ночи, снова побратимы вместе. Но они уже давно стали другими. Не рассказывает страшные байки Журавушка, не горячится, как прежде, Устин. Петр стал еще замкнутее и суровее, сидит, нахохленный, над костром, жует соломинку, о чем-то думает.
Горит костер, во тьме похрапывают кони, рвут первую траву, осоку, острыми зубами, сочно хрустят. Завтра первая борозда. Им хватит работы, пусть сегодня хорошо поедят, отдохнут. Заржавели лемеха и сошники плугов, скоро они заблестят от пластов земли, отшлифуются.
Любит Устин пахоту. Идешь, идешь по борозде, отваливает лемех жирные пласты земли, а следом бредут вороны, в небе заливаются жаворонки, полыхает солнце. Часто прилетают сороки, садятся на гривы коней, щиплют для своих гнезд волос. Кони не отгоняют сорок, хватит тех волос всем. Есть время подумать и погрустить. Вспомнить доброго деда Михайлу, его слова: «Когда птаха вьет гнездо, нет больше греха убить ее или порушить то гнездышко. Когда зверь родит дитя малое, то грех великий убить того зверя аль его дитя. Все рождается на этой земле для человека. Потому человеки должны быть разумны и смирны по весне. По весне надо добреть, по весне надо любить. А как полюбишь, то и подобреешь…»
Вчера отцы побратимов собирались на совет. Решили женить сыновей.
– Хватит этим пестунам ходить холостыми, уж по двадцать второму году пошло. Мы в такую поричку уже детей имели. Взяли моду отцов не слушать.
– Хватит, женить будем. Петра на Насте, Устю на Саломее, Романа на Секлетинье. – Сонин рад своих дочек спровадить. Только Журавушку не шибко привечает будущий тесть: мол, худ, не болен ли?
– Роман мой чтой-то заколодил, и не могу сдвинуть с места, – ворчал Мефодий Журавлев, чесал жидкую бороду. – Так мне и ответствовал, мол, не женюсь, пока кого-то не полюблю. Тоже взял моду от Устина. Да и баба Катя многое им наговорила о любви-то. Покойный дед Михайло тоже засорил им мозга.
– Сечь будем, но оженим.
Эти слова передал побратимам Макар Сонин. Он был на том совете. Летописец должен бывать везде, на любом тайном вечере…
Жарко горят дрова в костре. Жарко в груди у Устина, да и больно. Не может он снять тот жар, унять боль. Вскочить бы сейчас на Коршуна, ему только свистни, он, как Сивка-Бурка, вешая каурка, тут же прилетит. Упасть бы на его спину и улететь на поиски Груни. Но куда лететь, вчера отец показал справку о смерти Груни. Наложила на себя руки. И зачем она это сделала? Устин ее любит, все, что было, прошло, любит такую, какая она есть. Но не хочется верить, что нет уже Груни, бабы Уляши, многих нет. Зачем же показал отец справку, что умерла Груня? Ведь Устин об этом не спрашивал? Может быть, та справка лживая?