Ференц Мора - Золотой саркофаг
– Не уходи! – зарыдала она и так сдавила его руку, что он даже охнул. Вырвав руку, он ударился ею о круглый бронзовый столик, стоявший возле ложа.
Взбудораженный, он сел в кровати – уже наяву: до этой минуты он спал, и весь этот разговор ему приснился. Огонек в светильнике еще мигал. Юноша поправил фитиль и, при свете вспыхнувшего пламени, оглядел комнату. Глаза его остановились на гермах императора и императрицы, стоявших напротив постели. Герма императора – позолоченная бронза, герма императрицы – розовый мрамор. Он приподнял светильник, чтобы получше их разглядеть. Еще никогда не смотрел он на них так долго и с такой нежностью. Кем был бы он без этих людей? Может быть, лесорубом в Диоклее? Или носильщиком какой-нибудь сенаторши в Риме и лежал бы сейчас в зловонном эргастуле, на гнилой соломе, мечтая о том, чтобы вместо плетей получить на завтрак тухлую кашу.
– А теперь мы мечтаем о маленькой Тите, – улыбаясь, кивнул он двум бюстам и, погасив светильник, приготовился к приятному сновидению. И заснул сразу. Однако маленькая Тита не появлялась. Только у розовой гермы оживились сначала глаза, потом рот.
– Поди сюда, – ласково приказала она. – Ведь я не могу подойти к тебе: у меня нет ног.
Он повиновался. И герма продолжала:
– Обними меня. Ведь я не могу обнять тебя: у меня нет рук.
Он протянул, было, руки, но герма опять проговорила:
– Погоди! Ты что же, не узнал меня? Всмотрись как следует.
Он внимательно посмотрел на нее. Была уже не ночь. Был летний день, и он стоял перед гермой – в коридоре антиохийского дворца.
– Сафо!
Он смутно чувствовал, что так бывает только во сне. Увидел, что на нем зеленая одежда с вишневым поясом. Теперь он заплыл так далеко в воды сновидений, что потерял всякое ощущение берегов реальности. Он наклонился и по буквам начал читать золотую надпись на розовом мраморе:
Тебе, незваная я жизнь отдам:
Ведь ты, любовь, сильнее…
Следующее слово было как в тумане. И потом все вдруг исчезло. Было такое ощущение, будто у него больше нет глаз. Он хотел пощупать их руками, но рук тоже не оказалось. А ведь он точно знал, что совсем недавно у него были и глаза, и руки. Где же он потерял их? Хотел пойти поискать, но и ноги исчезли. Однако он не испугался: сообразил, в чем дело. Он теперь – только душа. Поэтому нет ни рук, ни ног, ни глаз. Наверно, и ушей тоже. Но тогда чем же он слышит? Вот и сейчас до него явственно доходит какой-то звук. Звучит где-то вдалеке, но быстро приближается. И вот он уже совсем рядом. Да ведь это голос Генесия!
– Теперь я воистину – христианин! Следуйте моему примеру!
Когда Квинтипор проснулся, ставни были открыты, и комнату заливал золотой свет весеннего утра, в сверкающих волнах которого матерым дельфином носилась Трулла.
– Это ты, Трулла? – поднялся Квинтипор на локти и взглянул на дверь.
Из приоткрытой двери потоком струился аромат гиацинтов. Маленькая Тита?! Нянька подскочила к кровати и всплеснула руками.
– Можешь себе представить? – начала Трулла. – Эти ослы не хотели меня впускать! Любопытно, сколько ты за них заплатил? Привратник – ну тут ничего не скажешь – стоит мешка крупчатки. Вежливый, благовоспитанный: сразу назвал меня госпожой. А вот за телохранителя твоего я не дала бы горсти гнилой чечевицы. Я чуть глаза ему не выхлестала, пока он, наконец, заметил вот это!
И она потрясла узким шейным платком с серебряным шитьем, какие дозволялось носить только замужним. Удивленный Квинтипор забыл даже о своем нетерпеливом желании узнать что-нибудь о маленькой Тите.
– Что это, Трулла? Ты вышла замуж?!
Ящеричьи глазки няньки сверкнули оскорбленно.
– Что ж тут удивительного?.. Уж и не знаю даже, как тебя величать… Всадник! – с особенным ударением произнесла она. – А я вот не удивляюсь, что ты неряха, как настоящий аристократ.
Покачав головой, она подняла и встряхнула его тогу, скинутую при раздевании прямо на пол.
– Но как же ты могла бросить свою госпожу?!
Трулла опустила тогу обратно на мозаичный пол и запричитала:
– Это я-то?.. Я бросила мою девочку?! Которую ходить и говорить научила… в одной постели с ней лежала, когда она оспой болела, ночью и днем за ручки держала, чтобы она себе личико не изуродовала. Да без меня она при таком-то отце совсем одичала бы, как котенок беспризорный, над которым уличные мальчишки издеваются. Из-за нее я отказала двадцати трем женихам, хоть иных горячей, чем законного мужа, любила… Один тогда еще командиром манипула[212] был – так если б его не зарубили в битве при Каррах, я бы вышла теперь замуж как вдова генерала. Правда, я и сейчас не жалуюсь, потому муж у меня очень порядочный человек, тоже магистр, как ты был. Только он-то всерьез магистр, по-настоящему. Посмотрел бы, какие красивые, пышные у него волосы… Магистр коллегии мясников!.. А второй жених…
Большим и указательным пальцем левой руки она показала, что приготовилась к обстоятельному перечислению. Но Квинтипор схватил ее за руку.
– Погоди, Трулла! Скажи сначала, почему ты ушла от нобилиссимы?
Из глаз няньки снова хлынули слезы.
– Да не ушла я! Меня прогнали!
– Она!
– Да как ты смеешь даже подумать такое! – яростно сверкнула она глазами.
– Ее муж?
Губы няньки презрительно скривились.
– Ее муж? Максентий, что ли? Он такой же муж ей, как ты! Потому он и прогнал меня, что никак не может стать ее мужем. Думает: все из-за меня.
– Да что из-за тебя, Трулла?!
Квинтипор чувствовал, как гулко бьется его сердце.
– Ну и бестолковый же ты! Что, что! Да то, что бедняжка, ласточка моя, до сих пор не сняла с себя девичьей буллы! В первую же ночь принцепс выскочил из спальни, будто за ним эриннии гнались. И сразу меня за горло. Что, дескать, я сделала со своей госпожой? Он даже и дотронуться до нее не успел, только потянулся, а она вдруг словно оканеменела, глаза стеклянные, губы ледяные, как у мертвой. Я сама все это видела: ведь мне пришлось ей грудь порошком из сушеного оленьего сердца натирать, пока в ней опять кровь не разогрелась. Потом этот урод еще полез, и опять будто горячего вина из ледяной фляги хлебнул. Давай с отцом, с врачами советоваться. Кормили ее корнем вербены, поили любовным зельем три раза в день две недели подряд. Не помогло. Тогда опять за меня взялись: в чем дело? Ну, я сказала все как есть: золотую мою ласточку сглазил кто-то, запер ей сердце, и только он, человек этот, и может с нее порчу снять. Тогда начали меня пытать: скажи, мол, кто! А откуда мне знать? Людей со сросшимися бровями много, и все они сглазить могут. Может, какой безбожник… Словом, не знаю. Ну, и выгнали меня: иди, мол, и не возращайся, пока не отыщешь, кто сглазил.
Старушка умолкла, но не от усталости, а только потому, что Квинтипор вдруг повалился обратно в кровать.
– Тебе плохо? От цветов, верно. Больно запах тяжелый…
– Да что ты, Трулла! Причем тут цветы… И маленькая… ну, госпожа твоя позволила тебя прогнать?
– А-а! – сокрушенно махнула рукой нянька. – До меня ли ей! Ей ни до чего на свете больше дела нет. Ложится, встает, целый день бродит со своей корзиночкой, иной раз даже мурлычет что-то… Но не улыбнется, не рассердится; чудной у бедняжки характер стал. «Ухожу я, цветик мой золотой, ухожу», – говорю ей. «Что ж, ступай, Трулла, ступай,» – отвечает. «Больше уж не приду, ласточка моя». – «Ладно, – говорит, – не приходи, Трулла». Того ли я от нее заслужила!
По щекам старушки опять потекли слезы, она вытерла их уголком платка.
– Поклялась я больше не думать о ней, не портить себе жизнь из-за нее. Да где там! Нешто удержусь? Вот и сейчас ради нее решилась на такой путь. Из Медиолана – сюда.
– Она послала?
– Нет. Ведь император с императрицей взяли ее с собой; говорят, сухой климат ей на пользу. Только старой Трулле лучше других известно, что ее дорогой девочке поможет. Коли есть на свете, что может ее спасти, так только я ей это послать могу.
Она взяла с полу небольшую корзинку и стала ее открывать. Но Квинтипор вскрикнул так, что она вздрогнула:
– Спасти?!
– Ну-ну, только не съешь меня, – я ведь не виновата. У нее сухотка, наверно, с того самого дня, как вы с ней вдвоем с утра до позднего вечера где-то в Байях прошатались, и бедняжка пришла домой вся мокрая, как суслик. С той поры у нее и кашель и бред. Но не бойся: это все вылечит. Только вот не пойму, куда я его сунула.
Она суетливо шарила в корзине, и, пока говорила, на лбу у нее выступили капли пота.
– В Субуре одна женщина живет. У нее какой-то морской лук есть, от которого всякий кашель проходит. Ей самой, еще трехдневному младенцу, мать это снадобье дала, и она с тех пор в жизни ни разу не кашлянула. А ведь сто пятьдесят третий год доживает… Да куда ж, ты, проклятущий, задевался?.. Всем бы принимать это лекарство, да бедному человеку не по карману. Раз в году приносит такую луковицу птица гриф из страны гипербориеев, садится с ней на берег Альбанского озера, и, ежели кто окликнет ее словом, которое ей понравится, она закричит от радости и выронит луковицу… Кажись, нашла. Вот в этом узелке… Нет, где-то в другом месте… А если кто скажет слово, ей неприятное, тот погиб: растерзает его. Оттого такой дорогой этот лук достать его – можно головой поплатиться… Ведь хорошо помню, что завязала его в желтый платок… Но где взять столько денег? И знаешь, что я придумала? Отдала гадалке карнеоловое ожерелье, что магистр мне на свадьбу подарил. Конечно, не ты, а настоящий магистр, мой. Пренестинской Фортуной клянусь! Он убьет меня, как только узнает. Да уж пускай, лишь бы луковица нашлась.