Эдуард Зорин - Огненное порубежье
Привели странников к боярскому шатру пред очи млеющего от истомы и выпитого вина Нежира. Открыл боярин один глаз, открыл другой: подивился на девку. Стал дразнить Зихно:
— Эка рожа у тебя. Как есть свиное рыло.
— Чай, не воду пить, — пробовал отшутиться Зихно.
Боярин не отставал:
— Балаболка ты, мужик неотесанный.
— Двумя топорами тесали, да оба сломали.
— Уж не скоморох ли ты?
— Богомаз.
Обрадовался Нежир:
— Богомаз-то мне как раз нынче и нужен. Церковка у меня при усадьбе. Распишешь?
— Чего ж не расписать, — сказал Зихно. — Дело это мне привычное.
— Вот и ладно.
— А как платить будешь? — поинтересовался Зихно.
— Платить-то? — ухмыльнулся Нежир. — Платить-то буду щедро, не обижу.
— А хлеба?
— И хлеба мои.
— А одежа?
— И одежа.
— А мед?
— Ненасытное твое брюхо, богомаз! — рассердился боярин. — Эй, люди! — крикнул он. — Вяжите этого молодца, да покрепче. С девки тоже глаз не спускайте. Беглые они.
Кинулись на богомаза боярские служки, повалили на землю, скрутили. Злату втолкнули в возок.
— Ну как? — спросил, издеваясь, Нежир. — Может, теперь столкуемся?
— Не подходит тебе моя цена, боярин, — сказал Зихно. — Жаден ты.
— Вот посидишь в порубе, — пообещал Нежир, — станешь сговорчивее…
— Своим товаром я не торгую.
— Не торгуешь, так даром возьму…
— Воля твоя.
— На то я и боярин, — важно сказал Нежир и велел сворачивать шатры.
Держал он свое слово, зря на ветер не бросал: по приезде в Смоленск посадил богомаза в поруб. А Злату отправил на кухню, перед тем наказав отмыть ее хорошенько в баньке да попарить с веничком. Разобрала его, старика, охотка взглянуть на девичье молодое тело.
Глава пятая
Прибыл Дато в Олешье — и удивился: картлийских купцов хоть пруд пруди. Куда ни пойдешь, везде слышишь грузинскую речь.
— Словно в Тбилиси попал, — грустно сказал он Зоре. — Товар мой в Олешье не пойдет, а осень на носу. Не возвращаться же обратно.
— Верно рассудил, купец, — согласился с ним Зоря. — А не попытать ли тебе счастья в Киеве?
Разгорячился Дато:
— Хороший совет даешь, кацо. Пусть дураки сидят в Олешье.
И тем же вечером они двинулись вверх по Днепру. Скоро приплыли в Киев. Но и в Киеве было много картлийских купцов.
Совсем потерял Дато голову. Тут подвернулся ему возвращавшийся из Галича Ярун.
— Не грусти, купец, — сказал он картлийцу. — И окромя Киева много городов на Руси. Поехали со мной во Владимир.
О Владимире Дато никогда не слышал.
— Еще услышишь, — пообещал Ярун. — А то, что вернешься к себе домой с хорошим прибытком, я тебе твердо обещаю.
Призадумался Дато: все-таки странно. Далеко забрался он от родного Картли. А заберется еще дальше. Но и возвращаться с пустыми руками ему тоже не хотелось. Согласился.
— Порадую я князя Всеволода, — сказал Ярун. — Охоч он до нашего брата. Встретит и проводит тебя, как сына родного.
На том и били по рукам. И Зоря чуть не плясал от счастья: нет нужды ему искать попутчиков, да и к картлийцу он привязался, не хотел с ним расставаться.
В ту пору как раз Рюрик Ростиславович сел на киевском столе. Примазывался к киевлянам, пировал с ними, на пирах меды и вина лились рекой. Но, как ни угождал киевлянам новый князь, те были себе на уме. Не очень-то доверяли ему, не могли забыть старого Святослава. Хоть и был он прижимист, и пиров не пировал, и киевлян не задабривал, а было им спокойно за его спиной. Что до Рюрика, то, может быть, он и лучше, да что-то не очень-то верится. Вон и слухи уже потекли: мол, идет Святослав на Киев с новгородцами и черниговцами, хочет стол себе вернуть. А как вернет да спросит у киевлян: так-то вы блюдете клятву, даденную мне в бытность великим князем. Чуть пошатнулся подо мной стол — и кинулись к первому попавшемуся: иди княжить к нам, а Святослава мы забыли.
Нет, не забыли киевляне Святослава, и хоть хороши у Рюрика меды, хоть и поит вволю, а веры ему нет. Нет и не будет. И на том стоят киевляне, и на том держится преподанный им Андреем Боголюбским урок. Не хотят они, чтобы снова жгли их посады, не хотят идти в плен, а из плена в рабство. Давно уж мечей не держат они у себя во дворах, заржавели в подвалах кольчуги, боевые топоры зазубрились от черной работы, а булавы пошли для гнета на капусту.
Нынче Рюрику присягают киевляне, завтра снова присягнут Святославу, а ежели побойчее сыщется князь, то и ему отворят ворота.
На купецком подворье шумно, слышится разноязыкая речь, русские и булгары, немцы и грузины сидят рядышком, играют в кости, за игрой да за разговорами не забывают и о делах: хвалят свой товар, чужой хулят, выторговывают друг у друга по ногате. Никому не хочется оставаться в убытке. На то они и купцы. Обиды друг на друга не таят, нож за спиной не прячут. Из беды друг друга выручают, княжеским мытникам спуску не дают.
Свой мир у купцов, свои законы, своя дорога. С разных концов земли пришли они в Киев, и хоть говорят на разных языках, а понимают друг друга. Такие они люди. Всем на зависть и всем на удивленье.
Казалось бы, что общего у Дато с Яруном? А вот на же тебе: сидят рядышком, как родные братья, и цель у них одна, и оба хитры, хоть один пришел из Тбилиси, а другой из Новгорода. Оба пойдут во Владимир, а ежели нападут на них разбойнички, встанут рядом спина к спине и будут драться до последнего издыхания.
Купцы не только ловкие, но и самые отчаянные люди. А без этого лучше в дорогу и не собираться. Потому что дорога — и риск, и вечная опасность, которая поджидает на каждом шагу. Вышел на нее богатым человеком, а вернешься в лохмотьях с клюкой в руке, вышел без гроша в кармане, а вернешься в бархате и жемчугах. А то и вовсе не вернешься и не сыщут костей твоих до скончания века.
Только раз прошел Зоря купецким трудным путем, а словно прожил две жизни. Сколько же таких жизней прожил Ярун, если борода у него бела как лен, если вышел он с первым товаром, когда еще пробивался под носом ранний пушок?!
Нетерпеливый Дато поторапливал старого купца:
— И чего сидеть нам в Киеве? Так-то всю зиму просидим. Сгниет мой товар, кому тогда будет нужен?
— Товар твой не лежалый, ничего с ним не станется, — успокаивал картлийца Ярун, — а нынче, когда на дорогах шумно, лучше сидеть за надежными стенами. Вот разберутся Рюрик со Святославом, тогда и тронемся. Вои — народ озорной, оторвали их от земли, от родного крова, приучили к безделью, а человек без дела хуже лесного зверя. Куда спешить?
— Не кровь у тебя в жилах, а водица, — возражал ему горячий Дато. — Если всего бояться — зачем жить?
— Экой ты нетерпеливый, — смеялся Ярун. — А вот мы привыкли жить с оглядкой. Раз оглянешься, два оглянешься, в третий раз пригнешься, а стрела-то над головой и пролетит.
— Оглядываться — только шею крутить. Если твоя стрела, все равно смерти не миновать. А два раза в землю не ложиться.
— Ложился я и два раза, а в третий охоты нет. Впервой было, когда ходил к Дышечему морю, а во второй раз совсем недавно, под самым Галичем…
Слушая Яруна, покачивал Дато головой:
— А напугал ты меня, купец. Может, повернуть, пока не поздно? Товара жалко, да своя голова дороже…
— Со мной не бойся, — рассмеялся Ярун. — Иль невдомек тебе, что я завороженный?
— Ты-то завороженный, а меня детки дожидаются.
— Чай, и мне еще белого света поглядеть охота.
— Отчаянный ты человек.
— Отчаянный, да не сорви-голова, как ты. Если бы не я, завтра же пустился бы ты в дорогу.
С того дня Дато немного попритих. Оставив его на подворье, Ярун с Зорей отправились на торг, выспрашивали, что слышно на Горе.
Однажды поднялся в городе сильный шум. Тут уж сразу смекнул Ярун, что неспроста зашевелились оружейники. Дни и ночи дымились в посаде домницы, бойко стучали молотки.
— Чей наказ? — интересовался Ярун у оружейников. Отрываясь от наковален, оружейники говорили:
— Князев.
Шел Ярун к щитникам и к бронникам. И их про то же спрашивал. И они отвечали, что наказ у них князев.
— Дождались, — сказал Ярун картлийцу. — Не нынче, так завтра идет Рюрик на Святослава.
2Сгущались сумерки. Митрополит киевский Никифор, сидя в кресле перед столом на толстых дубовых ножках, молчал. Смуглое лицо его с темными, как маслины, глазами было непроницаемо.
Перед митрополитом, склонившись, стоял горбатенький ромей с большими оттопыренными ушами — верный слуга его Агапит. Облаченный в просторную хламиду из серой шерсти, горбун сливался с погружающимися во мрак стенами: лицо его, плоское и невыразительное, являло собой олицетворение покорности.
Никифор вздохнул и потянулся рукой к писалу, брошенному поверх большого пергаментного листа.