Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Маменька беспокойно встрепенулась.
— И то ведь правда! Я и забыла совсем… Чего же ты ешь? Брось по крайней мере!
— Ну нет, уж теперь я не брошу! Чего ж вы прежде смотрели? Нужно было прежде смотреть… Теперь уж всё равно. Вот и разболтаешься через вас! — отвечал отец, гневно потрясая чёрным чубом своим и устремляя на мать взгляды самой искренней укоризны.
И он продолжал поспешно поглощать ветчину кусок за куском, словно боялся, что мать вздумает отнять её у него.
За ветчиной пошла буженина, нарубленная кусками и поджаренная с луком, в собственном соку; за бужениной битые цыплята, ещё шипевшие в кипящем масле и облитые сметаною. Как все старинные помещики, отец ел только сытное, жирное, исключительно мясное, да сдобное тесто, тоже сочащееся маслом и жиром всякого рода. Никаких овощей и лёгоньких hors-d´oeuvre´ов за старинным помещичьим столом не полагалось. Кипучая и густая помещичья кровь по два раза в год выпускалась целыми тазами ланцетом домашних цирюльников и нуждалась для своего питания в обильной плотоядной пище. Оттого-то и ходила она бурною волною в этих могучих, пузатых и чубатых организмах, раздражаясь по всякому поводу, как туча, полная грозы, грома и молнии. Мы доедали то, что оставлял отец на сковородах и блюдах, и так как старинных деревенский повар хорошо применился к барским желудкам, то размеры этих блюд и сковород, ужасавшие неопытных городских гостей, вполне были приспособлены к требованию нашей деревенской публики.
Вот, наконец, проглотил отец последнюю горячую лепёшечку, свёрнутую в трубку и посланную целиком в рот, до краёв налитую сметаной; вот он запил свой завтрак двумя большими стаканами холодного шипучего кваса, не разбирая, что квас отправился прямо вслед за сметаной, и с довольным повеселевшим видом стал шумно отодвигать своё кресло. В то же мгновенье смолк, как по команде, дружный звон тарелок, ножей и вилок, многочисленные жующие челюсти разом перестали жевать, и все стулья так же разом отодвинулись от стола. Отец кончил, отец встал, стало быть, все должны были кончить, все должны были встать. Девичья и почётная дворня, имевшая вход в хоромы, уже давно ждала этого мгновения в прилегающем коридоре, и зал наполнился народом, почтительно теснившимся в кучу в одном углу. Это пришли «прощаться с господами».
В гостиной все чинно уселись на диванах и на креслах. Даже кормилицу с грудным ребёнком притащили из детской и посадили тут же. Необходимо, чтобы вся семья была при прощании налицо, отец соблюдал это строго.
Вот шумно все встали и стали креститься на иконы. Остающиеся сёстры и братья стали подходить прощаться. Отец, что-то ворча и хмурясь, крестил каждого, каждого трепал по щеке и целовал в лоб.
— Смотрите ж, ведите себя хорошенько, и чтобы не было жалоб от Амальи Мартыновны! — мягче, чем обыкновенно, сказал он.
Мать в то же время крестила всех и плакала, прижимая к себе маленькие плачущие головки. Мы тоже плакали неудержимо, забыв всякий стыд, словно между нами и старым домом с болью разрывалась полная живой крови связующая жила, глубоко вросшая в наше бедное слёзное сердце.
В этом тумане слёз и щемящего горя мы, как автоматы, двигались среди толпы женщин и девушек, подходивших по очереди «к руке» отца и матери, а теперь прощавшихся с нами.
— Не извольте плакать, барчук… Извольте слёзки отереть… А то глазки охватит на ветру, — участливо говорила мне старая Марья Гавриловна, жена приказчика. — Не на век, батюшка, отъезжать изволите, на время… Вот к святкам папенька лошадок за вами пошлют, опять домой пожалуете… Пожалуйте уж ручку…
Мы напрасно вырывали и прятали свои «ручки». Все их ловили и целовали; все говорили нам на дорогу что-нибудь утешительное и доброе. Сначала женщины, потом и мужчины. Но те, по-видимому, не жалились над нами.
— Что плакать-то, барчуки! — увещевал нас сказочник ключник Матвеич. — Плачь, не плачь, а уж в ученье надо побывать, потому вы не барышни, вам в полк надо. Без ученья нельзя!
— Там, барчуки, не то, что у маменьки под юбкой, — с некоторым злорадством разглагольствовал дерзкий на язык Сашка Козёл, камердинер отца. — Там как раз на скамеечке растянут да берёзовыми веничками попарят, там уж шалить вам — шабаш! Казённая жизть… По команде! Вот спросите братцев…
Наконец все перепрощались, перечмокались, наплакались, напричитались…
Маменька несколько раз перекрестила и всех детей, и всех людей, и все комнаты. Отец то и дело отрывался от прощающихся и подтверждал грозным голосом приказчику и дворецкому разные дополнительные распоряжения. Казалось, им конца не будет. С каждым шагом к сеням вспоминалось что-нибудь упущенное, что-нибудь недосказанное, не вполне растолкованное.
— А Митьке скажи… А Семёну прикажи… Тридцать подвод пошли в Коренную… Да вели лошадям давать… А быков на корм… — слышалось мне как сквозь сон.
Девки и лакеи толпятся кругом с узлами, коробками, шкатулочками, подушками, платками.
— А взяли ли жёлтый погребец? Положили ли старое одеяло? А квас на дорогу куда поставили? — слышался над этою суетою озабоченный голос матери.
— Да садитесь же, матушка, скорее, — раздаётся сердитый крик отца. — Дети! Чего же дети не садятся? Пошлите детей!
— Где дети? Беги за детьми, Груша, — тревожится мать.
— Пожалуйте, барчуки, скорее… Папенька гневается… Папенька уже сесть изволили… — наперерыв друг перед другом жужжат над ухом девки.
И, вырываясь из последних объятий братьев, сестёр и нянек, в немом отчаянии пробиваешься к карете сквозь толпу, набившуюся в сенях и на крыльце. Даже папенька почти уж не страшен теперь, в неизмеримой глубине моего горя.
— Чего вы там зеваете! Садитесь скорее! — сердится папенька. — Варвара Степановна, посадите ж их хорошенько, ваше ж дело. Вы, кажется, ни о чём не думаете… Садись сюда! Слышишь, я тебе говорю, сюда садись!
Я тщетно силюсь постигнуть, куда и как отец хочет поместить меня, так как я совсем задвинут чайным погребцом и большими складнями с провизией.
— Не сюда, куда лезешь! — оглушает меня гневный крик отца. — Садись здесь… Вот здесь садись!
Я падаю наскоро куда попало, боясь шелохнуться и обнаружить этим, что мне решительно невозможно сидеть в тех тисках, куда я попал. Но Алёша, более смелый, умащивается и раздвигает что-то.
— Да усядетесь вы наконец? — раздаётся ещё более оглушительный голос. — Сидите смирно! Подвиньтесь же, Варвара Степановна, вы мне совсем места не оставили… С вами хуже, чем с маленькими… — Отец стал грузно и неловко двигаться на своём месте, устраивая себе удобное положение, ворча и ругаясь. — Андрюшка! Подвинь шкатулочку. Вынь галоши мои, положи в ящик. Какой это каналья становил? Куда ж мне ноги прикажете деть? Черти проклятые! Когда я вас выучу укладывать…
Мать придвинулась тесно к углу кареты, предоставив взыскательному владыке почти всё широкое заднее сиденье, и сидела молча, не возражая, чтобы успокоить его, но он, всё-таки недовольный, ворочался, раздвигал и разбрасывал вещи, заваливая нам ноги, стискивая нас своею объёмистою и тяжёлою, как чугун, фигурою. Десять раз лакеи вынимали и переставляли вещи под градом гневных криков и ругательств.
— Дурак, куда ты суёшь? Не туда! Поставь опять здесь… Слышишь, поставь опять… Канальи! Ящика поставить толком не умеют… Дай теперь мою палку… Как ты подаёшь, болван! Просунь сюда, вот так… Опять по-дурацки… Дай уж мне в руки. Пошёл вон. Ну, народец! — Только думалось, что всё уже уложено, как опять чего-то нет, опять крик. — Эй, Сашка, фонтанель моя где? Взяли ли фонтанель?
— Фонтанель в бауле спрятана в заднем… Я Андрюшке показывал, — докладывает подбежавший Сашка.
— Нужно очень в баул! Разве тут места мало? Лазай там за нею чёрт знает куда! Вечно запрячешь по-дурацки… Ну, с Богом! Смотрите, не забыли ли чего? Пошёл!
Мать стала креститься и шептать молитву. Столпившаяся кругом дворня тоже стала креститься.
— Ну, трогай! Час добрый! Помоги, Господи!..
Тяжёлая шестиместная карета на могучих стоячих рессорах, запряжённая шестериком, с бесчисленным множеством вализ, баулов, укладок, с козлами, торжественными и просторными, как трон, грузно качнулась и тронулась. Форейтор ловко вытянул с места унос, помогая дружному напору здоровых приёмистых дышловиков.
— Иванушка, за огнём хорошенько смотри! Чтоб в десять часов все тушили! — громко закричал отец, высунувшись из окна.
— Слушаю-с! Не извольте беспокоиться… Всё в порядке будет! Не первый раз! — ответил громко Иванушка, чья широкая круглая лысина сверкала на солнце как серебряная тарелка.
Но карета не успела проехать по двору десяти шагов, как в окне её появилось встревоженное лицо маменьки.
— Стой, стой, Захар! — кричала она.
Карета остановилась, девки и лакеи бросились к ней из толпы.