Магдалина Дальцева - Так затихает Везувий: Повесть о Кондратии Рылееве
Рылеев не сводил с нее глаз. Вот так бы и слушать без конца этот звонкий голос, равнодушно повторяющий слова унылого романса, смотреть, как ветер раскачивает спираль смоляного завитка на розовой щеке, как тонкие пальчики, спотыкаясь, бредут по струнам гитары, ждать, когда она подымет ресницы и озарит его взглядом сияющих черных глаз. Молчать. Наслаждаться ожиданием. И ничего, что в другом углу сидит ее кузен, долговязый, белобрысый кадет, срисовывающий из толстой книги какого-то алеута. И даже ничего, что он сопит от старательности. Ничего. Только бы не кончалась эта минута.
Но она вдруг отбросила гитару, не поглядев, отвернулась.
— Вы сердитесь, Наташа? На кого?
— Не догадываетесь? На вас, конечно.
— Чем я провинился?
— Я просила вас привезти «Аглаю», а вместо журнала вы мне дали какие-то «Опасные связи».
— Но в лавке не было «Аглаи», а Шодерло де Лакло — прекрасный писатель. В Париже до сих пор зачитываются этим романом.
— И пусть зачитываются. А я не буду.
— Как же мне загладить свою вину?
Она разговаривала, все так же глядя в сад, а тут повернулась и, одарив взглядом, почти нежным, капризно и робко прошептала:
— Напишите стихи в альбом. Но только свои. Сочините.
— Но они уже давно написаны и посвящены вам.
Впервые она улыбнулась.
— Это правда?
— Да, да! Забавные и нежные… Вот слушайте:
Je vous assure, [1]что вы мне милы,
Что вас люблю de tout mon coeur; [2]
Pourquoi [3]же вы теперь унылы;
Чрез то теряю mon bonheur. [4]
Quand vous [5]со мною — мне приятно;
Блаженствую, quand je vous baise; [6]
Mais quand [7]целуете обратно,
Как от того jе suis bien aise! [8]
Donnez la main, [9]мой друг сердечной!
Приди в мои embrassement! [10]
Le temps [11]в сем мире быстротечно;
Лови, лови, l'heureux instant. [12]
Он остановился, широко раскрыв руки, как для объятий, но она вскрикнула и убежала.
Руки опустились.
Вот так афронт неожиданный!
Впрочем, теперь всего можно ожидать. Весной они не виделись больше месяца. Наташа болела. А когда встретились снова, он не узнал ее, смешался, оробел. Долговязая девочка в панталончиках с кружевцами, выпущенных из-под платья, превратилась в тоненькую барышню в длинном платье, в прическе à la chinoise, несколько томную, но по-прежнему молчаливую и застенчивую. Куда девалась детская угловатость? А ее скупые слова и долгие взгляды бездонных черных глаз заставляли предполагать душу глубокую, романтическую.
Немыслимо представить, что еще так недавно он по собственной доброй воле учил эту девушку и ее младшую сестру грамматике и арифметике, то сердясь на ошибки в диктанте, то разражаясь дидактическими тирадами, призывая к трудолюбию и послушанию. Старики Тевяшовы, хотя и обладали достаточными средствами, чтобы пригласить к дочерям учителей и гувернантку, но, как видно, предпочитали, чтобы девицы коснели в невежестве, только бы не отягощать их премудростями науки. И вот теперь… Теперь он сам робел, разгадывая ее слова и поступки, в которых, быть может, и не было никакой тайны.
Глядя вслед убежавшей Наташе, он воскликнул:
— Но почему? Почему? Неужели обиделась за воображаемые поцелуи?
Кадет отвлекся от своего алеута и с самодовольной улыбкой объяснил:
— Макаронические стихи? Самые модные. Но ведь она же не знает по-французски, а вы еще поднесли Шодерло де Лакло! Ничего она не знает, кроме «мерси» и «бонжур».
Если бы ему сказали, что Наташа не знает и русской грамоты, он бы и это причислил к ее необычайным достоинствам. Он был счастлив в это лето, а в доме помещика Тевяшова счастлив вдвойне, потому что был пылко увлечен его дочерью Натальей Михайловной, и, кажется, небезответно. Чувство это, глубокое и радостное, заполняло каждую минуту существования, даже не нуждалось в развитии, в каком-нибудь внешнем завершении. Если бы вечно так было! Но если дать себе труд вникнуть в прозу жизни, радоваться как будто нечему. На киевское имение отца наложен секвестр за долги княгине Голицыной, военная служба наскучила и тяготила. Годы, целых тринадцать лет, проведенных в кадетском корпусе, воспитали только отвращение к военной дисциплине, бездумному повиновению, самозабвенной шагистике. В письмах к матери он чистосердечно признавался, что преуспевать в военной службе может только подлец, каковым он, к счастью, не является. И все-таки он был счастлив.
Ощущение удачи не покидало его.
Немало этому способствовал и сам дух Острогожска, уездного городка, вблизи которого был расположен вернувшийся из заграничного похода полк Рылеева. Недаром в губернии Острогожск называли «воронежскими Афинами». Ему казалось, что этот городок, затерянный в уездной глухомани, даже по сравнению со многими губернскими городами жил живой духовной и общественной жизнью. Похоже, что жители его связаны между собой духом корпоративности, невзирая на сословия и достаток. Богатые помещики, служившие по выборам, нелицеприятны и чужды лихоимству. В библиотеках местных купцов, а они и даже мещане собирали книги, в массивных шкапах красовались сочинения Вольтера, «Персидские письма» и «Дух законов» Монтескье, «О преступлениях и наказаниях» Беккариа. Впервые эти книги он прочел в Острогожске. В шкапах этих хранились и комплекты «Московских ведомостей», единственной газеты, доходившей в то время до провинции. В гостиных без особого воодушевления предавались сплетням, а более обсуждали новости политические и литературные. Многие до того увлекались либеральными веяниями, что открыто мечтали о представительном правительстве. А когда в городе и его окрестностях разместились воинские части, вернувшиеся из заграничных походов, интересы эти еще более увлекли острогожцев.
Стоило Рылееву завернуть в чью-нибудь острогожскую гостиную, где сидел офицер из новоприбывших, как разговор неизменно переходил на события и эпизоды войны двенадцатого — четырнадцатого годов и чаще всего переворачивал его романтическое представление о лицах, пребывавших в неизменном ореоле славы. Особенное впечатление однажды произвел рассказ некоего штабс-капитана, служившего в то время в первой гвардейской дивизии. По окончании войны дивизию с помпой встречали в Петербурге. По случаю этого торжественного события при въезде в город были наскоро сооружены ворота, на которых стояли шесть алебастровых коней. Императрица в золоченой карете, впереди толпы, тоже ожидала прибытия дивизии. Ее возглавлял сам император Александр. И вот наконец он появился, великолепный, сияющий, на рыжем коне, с обнаженной шпагой. Он должен был подъехать к карете императрицы, но в эту минуту какой-то мужик, попытался перебежать дорогу под самой мордой лошади. Размахивая шпагой, император погнался за ним. Полиция приняла мужика в палки.
Штабс-капитан, рассказывавший эту историю, отведя Рылеева в уголок, тихо сказал тогда:
— Знаете, что это мне напомнило? Старую французскую сказку о кошке, превращенной в красавицу, которая не могла видеть мыши, чтобы не ринуться на нее.
А Рылееву это напомнило слова француза-эмигранта: «Не забывайте, что он сын Павла и внук Екатерины».
И все-таки с французом чаще хотелось мысленно спорить, хотя он еще и не увидел страну, трепещущую под сапогом самодержца, но уже избавлялся от наивных представлений об Александре как о рыцаре без страха и упрека, несущем мир и благоденствие своей отчизне.
В этот день, покидая имение Тевяшовых и обиженную Наташу, не вышедшую даже попрощаться, он не без грусти подумал, что какой-то злой рок преследует его любовные вирши. Эмилия не понимала по-русски, Наташа не знает французского.
Чтобы искупить свою вину, он отправился в Острогожск, надеясь на этот раз достать «Аглаю», журнал, издаваемый сладчайшим пиитом князем Шаликовым для дам и девиц. Ему снова не повезло. Лавочник, а в Острогожск книги привозились из Воронежа и продавались в москательной лавке, уехал в губернский город за товаром. Час был послеобеденный, и он решил завернуть к предводителю дворянства Лисаневичу, в его открытый дом, где гости собирались и без приглашения.
На этот раз он застал в гостиной деверя своего приятеля Бедраги, помещика Татарникова, известного в городе чудака, ходившего круглый год в нанковом сюртуке, засыпанном табаком, с неизменной трубкой в зубах и безобразным черным мешком через плечо, который он называл кисетом. Человек образованный, скептический, все подвергавший сомнению, он из какой-то необъяснимой фронды приучил острогожцев к своему нелепому виду. Рядом с ним полковник Юзефович, сверкающий эполетами, аксельбантами и орденами, выглядел как рождественская елка, нелепо разукрашенная в майский день. Третий гость, незнакомый Рылееву, был во фраке и оказался приезжим из Петербурга. Во внешности его не было ничего примечательного, кроме бакенбардов, похожих на вопросительные знаки, поставленные вверх тормашками. Зато в речах чувствовалась особая чиновничья таинственная осведомленность. Фразы обрывались на многоточиях, заставляющих подозревать, что он знает гораздо больше, чем рассказывает.