Розмэри Сатклифф - Меч на закате
В ту ночь воздух внезапно стал мягким, и мы все подумали, что оттепель, которая слишком запоздала, чтобы спасти нас, наконец-то пришла. В течение двух дней снег оседал у нас на глазах, и отовсюду слышалось журчание бегущей воды. Еще через три дня можно было попытаться выслать гонца; слабая искорка надежды, так давно потухшая в нас, затеплилась снова. Но на третью ночь вернулся мороз, и с ним — страшный пронизывающий ветер, налетающий с белых подножий Эйлдона; а потом — мягкий воздух и снег, кружащий мучнистыми клубами над крепостными стенами и закрывающий от нас весь мир; и потом снова мороз. Белый зверь еще не ослабил хватку. Я не помню, сколько дней на этот раз держался холод, — но знаю, что они показались нам такими же долгими, как вся эта зима, — прежде чем ветер резко переменился на юго-западный, принося на своих крыльях новые запахи, и началась медленная устойчивая оттепель.
Должно быть, это случилось через добрых три недели после исчезновения Левина; и когда у нас в ушах снова зазвучала неумолчная капель и журчание струек тающего снега, мы поняли, что подошло время бросать жребий, не по поводу собак на этот раз (к тому времени мы и так уже съели большинство из них), а чтобы определить тех двоих, кто предпримет отчаянную попытку прорваться за помощью в Корстопитум. Кастра Кунетиум мы вообще не принимали в расчет; помимо всего прочего, горная дорога должна была оставаться непроходимой еще долгое время после того, как вскроется дорога на юг. Той ночью я не мог заснуть. Я знал, как знали все мы, что те, кто вытащит завтра две самые длинные соломинки, отправятся почти на верную смерть; и однако у нас был один шанс на тысячу, и им необходимо было воспользоваться… и в любом случае, что значила теперь смерть двух человек, когда мы все должны были последовать по Темной Дороге почти сразу следом за ними? Но тем не менее, я знал, что, кем бы они ни оказались, их смерть будет тяжким грузом лежать у меня на сердце, когда придет мое собственное время — если только… я молился Митре, Рогатому и Белому Христу, чтобы я вытащил одну из этих двух соломинок. Я даже начал прикидывать, нельзя ли каким-либо образом подстроить, чтобы жребий пал на меня. Но выбор принадлежал Судьбе, а не мне. И все же я не мог спать. Мы больше не выставляли по ночам дозор; никто не мог на нас напасть, а мы были настолько замерзшими и ослабевшими, что двухчасовое дежурство более чем вероятно убило бы человека, несущего дозор на стенах крепости. Но у меня вошло в обычай вставать где-нибудь в середине ночи и осматривать форт, чтобы убедиться, что все в порядке. Что я думал обнаружить, не знаю; это стало привычкой. В ту ночь я чувствовал себя слишком возбужденным, чтобы продолжать лежать спокойно, и потому поднялся раньше, чем обычно, двигаясь как можно тише, чтобы не разбудить Гуэнхумару. Мы сделали все, что могли, чтобы обеспечить ей хоть какое-то уединение, выделив для нее место у дальнего и самого темного конца обеденного зала, за одного человека до стены; холодное крайнее место занимали по очереди я, Бедуир или ее брат Фарик, а другие двое спали между ней и остальным войском. И теперь, потягиваясь и глядя на нее, я вспоминал о том, как в первую ночь Бедуир вытащил меч, положил его между нею и собой и, рассмеявшись, сказал:
— Никто не смеет утверждать, что у меня не такие хорошие манеры, как у Пуиля, герцога Дайфеда.
Но когда вам приходится тесно прижиматься друг к другу, чтобы согреться, глупо класть между двумя людьми меч, и теперь его клинок оставался в ножнах.
Если не считать блика света от далекого очага на ее рассыпавшихся в беспорядке волосах, ничто не указывало, что здесь лежит женщина, потому что стройная нога, с которой съехали укрывавшие ее складки плаща, была обтянута штаниной, примотанной перекрещенными подвязками. Гуэнхумара уже давно вернулась к своей мальчишеской одежде для верховой езды, поскольку так было теплее. Щекой она прижималась к плечу Фарика, и сейчас между ними было некое сходство, которое исчезало, когда оба просыпались.
Я потягивался до тех пор, пока у меня не затрещало между лопатками, пытаясь обрести хоть немного сил. Меня мучила слабость в желудке, а голова кружилась так, что весь зал словно колыхался у меня под ногами, как галера в спокойном море. Я заковылял к выходу из зала, пробираясь между спящими, но в свете пламени очага, которое закладывало глубокие тени под их выступающими скулами, заострившимися носами и туго обтянутыми кожей лбами, у всех у них были иссохшие, плотно сжатые рты и провалившиеся глаза покойников. Изможденная тень, которая некогда была Кабалем, плелась за мной по пятам. Пока что ему удавалось избежать смертельного жребия, но скоро должна была прийти и его очередь… Я отворил дверь и, мягким толчком прикрыв ее за собой, вышел мимо двух полуживых пони в ночь.
После заполненного людьми зала (хоть и не настолько заполненного, как бывало раньше), в котором воняло, как в лисьей норе, запах оттепели, резкий и холодный, ударил меня, словно лезвие ножа; звезд не было, и, несмотря на снег, было очень темно — такая трепещущая, дышащая темнота заставляет тебя почувствовать мир как живое существо.
В тех местах, где наши ноги ступали особенно часто, снег превратился в черную жижу, но он все еще был белым и нетронутым над невысоким холмиком, отмечавшим то место, где под костями боевых коней лежала женщина из Маленького Темного Народца. Я подумал, что она хорошо защищала нас от саксонского племени, но даже она была бессильна против Белого Зверя. Я сильно затянул свой привычный обход, но когда закончил его, то понял, что все еще не могу вернуться и снова лечь рядом с Гуэнхумарой.
Повинуясь внезапному импульсу, я свернул ко входу в преторий и прошел через узкий двор, направляясь к покоям, которые раньше занимал вместе с ней. Войдя в небольшую комнату, служившую мне до ее приезда каморкой для сна, а теперь ставшую складом оружия и моим кабинетом, я наощупь снял с потолочной балки фонарь, открыл его и пошарил рукой внутри. В нем еще оставалась примерно половина свечи, и я знал, что когда она догорит, больше свечей не будет. Мы съели то небольшое количество жира, которое нам удалось спасти от огня. Ну что ж, теперь уже довольно скоро нам больше не нужны будут свечи. Я высек кресалом огонь, а потом прошел с фонарем в более просторную комнату, которая раньше принадлежала Гуэнхумаре, опустил его на плетеный сундук у стены и остался стоять, озираясь вокруг и спрашивая себя, зачем я пришел и что должен делать теперь, когда я здесь.
Комната выглядела обитаемой, что живо напомнило мне о Гуэнхумаре, которая все еще иногда заходила сюда в течение дня. Мягкий коврик из бобровых шкур, прикрывающий слой тростника и папоротника на постели, все еще сохранял едва заметные вмятины там, где на него опускалось ее тело, из раскрашенного деревянного ларца наполовину свешивалась золотая сережка; даже слабый запах ее тела и волос, казалось, все еще витал в холодном воздухе, словно она только мгновение назад вышла в дверь и оставила здесь какую-то часть себя. Я нагнулся и вытащил из подстилки горсть тростинок. Кто-то должен был нарéзать их для завтрашнего жребия; для меня это было достаточно хорошим предлогом, чтобы побыть здесь. Я покопался в раскрашенной деревянной шкатулке — на ее крышке был нарисован бегущий олень, — нашел среди всякого мелкого хлама и женских вещиц серебряные ножницы Гуэнхумары, а потом поплотнее завернулся в плащ, устроился на неизменном вьючном седле и принялся нарезáть бурые стебли на кусочки, которые складывал в железный шлем, принесенный из соседней комнаты. Кабаль уселся рядом со мной, положив мне на колени большую костлявую голову, и завел глубокую гортанную песню-ворчание, которая означала у него полное удовлетворение от моей компании; я прервал свое занятие, чтобы потрепать его, как он любил, за уши, гадая, что я буду с ним делать, если на следующий день вытащу жребий, а потом от нечего делать вернулся к нарезанию тростинок.
Свет фонаря начинал угасать, и в углах комнаты собрались тени; вышитый на полотнище святой в темно-синих, золотых и рыжевато-коричневых одеждах, казалось, колебался на грани живого движения. Я не слышал шагов, которые приближались по талому снегу, но внезапно перекладина запора поднялась, и когда я быстро взглянул в ту сторону, дверь отворилась и на пороге появилась Гуэнхумара.
Я вскочил на ноги.
— Гуэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?
— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.
Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки груди.
— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.